Словосочетание «потемкинские деревни» давно стало фразеологизмом. Так говорят «о чем–либо, специально устроенном для создания ложного впечатления видимого, показного благополучия, скрывающего истинное положение, состояние чего–либо» [Словарь, стб. 1595]. Общепринято, что это выражение — реакция трезвомыслящих и наблюдательных людей, русских и иностранцев, которые во время путешествия Екатерины II в Новороссию и Крым не дали ослепить себя пышными празднествами, устроенными Потемкиным [121]. За пышным фасадом эти люди разглядели истинное и весьма печальное положение дел.
В самом деле, современники путешествия 1787 г. высказали немало резких суждений о «чудесах», показанных императрице. «Монархиня видела и не видала, — писал князь Μ. М. Щербатов, — и засвидетельствование и похвалы ее суть тщетны, самым действием научающие монархов не хвалить того, чего совершенно сами не знают» [ЧОИДР, 60]. Из соотечественников Μ. М. Щербатова его взгляд разделяли такие государственные умы, как П. А. Румянцев и А. А. Безбородко. Что касается иностранцев, то их скепсис был выражен довольно отчетливо. Типичным в этом смысле можно считать высказывание шведа–очевидца Иоанна–Альберта Эренстрема: «От природы пустые степи… были распоряжениями Потемкина населены людьми, на большом расстоянии видны были деревни, но они были намалеваны на ширмах; люди же и стада пригнаны фигурировать для этого случая, чтобы дать самодержице выгодное понятие о богатстве этой страны… Везде видны были магазины с прекрасными серебряными вещами и дорогими ювелирными товарами, но магазины были одни и те же и перевозились с одного ночлега (Екатерины И. — А. П.) на другой» [ЧОИДР, 12]. Правда, это выдержка не из дневника, а из мемуаров, которые сочинялись спустя десятилетия после путешествия (автор этих мемуаров дожил до 1847 г.). Этот жанр вообще не свободен от анахронизмов — не только фактических, но и умозрительных, оценочных. К тому же швед–очевидец сам по себе человек ненадежный: это политический авантюрист, который служил то своей родине, то России, стаивал у позорного столба (в буквальном смысле слова) и однажды чуть не потерял голову на эшафоте, получив помилование в самый последний момент.
Но примерно то же писал и Гельбиг, отражая мнение императора Иосифа II: живописные селения были всего–навсего театральными декорациями; Екатерине несколько раз кряду показывали одно и то же стадо скота, которое перегоняли по ночам на новое место; в воинских магазинах мешки были наполнены не зерном, а песком [Брикнер, 101].
Но нельзя считать, что «таков был общий глас». Вовсе не легковерный принц де Линь, возвращаясь из Тавриды в Петербург, в Туле назвал рассказы о декорациях нелепой басней [Брикнер, 101] (из чего ясно, в частности, что миф о «потемкинских деревнях» — если не как фразеологизм, то как идея — современен самому событию). Значит, даже в окружении «графа Фалькенштейна» не было единодушия по этому поводу. Вообще было бы наивно верить на слово как иноземным, так и русским хулителям Потемкина. Канцлер А. А. Безбородко всегда составлял ему оппозицию. Граф П. А. Румянцев, в качестве генерал–губернатора Малороссии, явился естественным соперником человека, которому было вверено новороссийское наместничество. Что до Μ. М. Щербатова, то его неприязнь к «прожектам» Екатерины и Потемкина достаточно хорошо известна. Поэтому нет резона относить на счет обыкновенного придворного интриганства слова последнего, когда он писал 17 июля 1787 г. императрице из Кременчуга: «Матушка государыня! Я получил ваше милостивое письмо из Твери. Сколь мне чувствительны оного изъяснения, то Богу известно. Ты мне паче родной матери, ибо попечение твое о благосостоянии моем есть движение, по избранию учиненное. Тут не слепой жребий. Сколько я тебе должен, сколь много ты сделала мне отличностей; как далеко ты простерла свои милости на принадлежащих мне, но всего больше, что никогда злоба и зависть не могли мне причинить у тебя зла и все коварства не могли иметь успеха (курсив мой. — А. П.)» [122].
В связи с вышесказанным должно сделать заключение, что миф о «потемкинских деревнях» — именно миф, а не достоверно установленный факт. Как миф его и надлежит анализировать. В какой обстановке он возник и насколько соответствует реальности? Можно ли в толковании его ограничиться указанием на борьбу придворных группировок и «злобу и зависть» иностранных наблюдателей, т. е. недоброжелательство к постоянно усиливающейся России? Не было ли в «чудесах» Потемкина чего–то большего, нежели элементарное карьеристское желание угодить царице, посрамить своих многочисленных врагов и упрочить свое первенство в государстве? Наконец, как выглядят эти «чудеса» с культурно–исторической точки зрения, была ли лихорадочная колонизация Новороссии и Тавриды только цивилизационной деятельностью, не скрывался ли за нею некий «новороссийский прожект», подобный «греческому прожекту» канцлера А. А. Безбородко?
Разбор источников не оставляет сомнений, что мысль о «потемкинских деревнях» возникла за несколько месяцев до того, как Екатерина II ступила на новоприобретенные российские земли. Миф предварял реальность, и в этом нет никакого парадокса, если учитывать атмосферу соперничества, наговоров и взаимной ненависти, в которой жил петербургский высший свет. О том, что ее ожидает лицезрение размалеванных декораций, а не долговременных построек, царице твердили еще в Петербурге (об этом есть много тревожных помет в «Записках» М. А Гарновского [см. Гарновский], который управлял делами Потемкина в Петербурге). Еще оживленнее разговоры о непременной мистификации стали в Киеве, и Екатерина II вполне серьезно к ним прислушивалась.
Не случайно в дневнике А. В. Храповицкого находим такую запись от 4 апреля 1787 г.: императрица порывается как можно скорее отбыть в Новороссию, «не взирая на неготовность к<нязя> П<отемкина>, тот поход удерживающего» [123] [Храповицкий, 77]. Постоянная перлюстрация депеш европейских дипломатов, сопровождавших Екатерину II в путешествии на русский Юг, часто укрепляла и усиливала ее сомнения. Английский посланник Фиц–Герберт, например, отправлял донесения о непомерном, превосходящем все мыслимые границы честолюбии Потемкина, скептически замечая, что Потемкин ищет первенства только ради первенства. Фиц–Герберт даже придумал новороссийскому генерал–губернатору подходящий латинский девиз: «Nec viget quiquam simile aut secundum», т. e.: «Да не пребудет на кого–либо похож или после кого–либо вторым» [Храповицкий, 16]. Что же в действительности увидели в Новороссии императрица и ее великолепная свита? Что им показал Потемкин?
Для них было приготовлено и им было преподнесено великолепное по разнообразию и пышности зрелище. Само собою разумеется, что многие ее частности следует трактовать как проявление того прихотливого самодурства, которым славился Потемкин. Такова, бесспорно, история с пресловутой амазонской ротой [см. Дуси, 226–268]. Согласно одному из тогдашних анекдотов (это слово я употребляю в его изначальном значении; анекдот — не вымысел, а рассказ о реальном и чем–либо замечательном происшествии), Потемкин незадолго до путешествия, еще в бытность в Петербурге, в разговоре с царицей «выхвалял храбрость греков и даже жен их». Екатерина выразила сомнение по этому поведу, и Потемкин обещался представить доказательства в Крыму. Тотчас (дело было в марте) в Балаклавский греческий полк поскакал курьер — с предписанием «непременно устроить амазонскую роту из вооруженных женщин». Ее командиром сделали Елену Сарданову, жену ротного капитана; «сто дам собрались под ее начальство».
Балаклавским амазонкам придумали маскарадный наряд: «юпки из малинового бархата, обшитые золотым галуном и золотою бахромою, курточки зеленого бархата, обшитые также золотым галуном; на головах тюрбаны из белой дымки, вышитые золотом и блестками, с белыми страусовыми перьями». Их даже вооружили — дали по ружью и по три холостых патрона. Недалеко от Балаклавы императрица в сопровождении Иосифа II делала смотр амазонкам. «Тут устроена была аллея из лавровых деревьев, усеянная лимонами и апельсинами» и т. д. Это штрих характерный, но мелкий и в нашей теме ничего не проясняющий.
Среди потемкинских зрелищ было много и таких, которые дают интересный материал для истории развлечений XVIII в., истории придворного быта и придворного поведения. Таковы, прежде всего, иллюминации и фейерверки. В Каневе вечером 7 мая, при отъезде польского короля Станислава–Августа «с императорской яхты ему салютовали пушками с флотилии, как утром. Иллюминация обелиска с вензелем императрицы была весьма удачна, так же милы были жирандоль с букетом, в четыре тысячи ракет, и огненная гора, которая казалась лавою» [Дневник, 30–31] [124]. Особенно большое впечатление произвел фейерверк в Севастополе. Принц Карл–Генрих Нассау–Зиген, состоявший в русской службе, так описывает восторженную реакцию «графа Фалькенштейна»: «Император говорит, что он никогда не видел ничего подобного. Сноп состоял из 20 тысяч больших ракет. Император призывал фейерверкера и расспрашивал его, сколько было ракет, „на случай, — говорил он, — чтобы знать, что именно заказать, ежели придется сжечь хороший фейерверк”. Я видел повторение иллюминации, бывшей в день фейерверка; все горы были увенчаны вензелями императрицы, составленными из 55–ти тысяч плошек. Сады тоже были иллюминированы; я никогда не видел такого великолепия!» [В. В. Т., 298]. Столь же роскошные и расточительные иллюминации были в Бахчисарае и других городах.
Конечно, многое, очень многое в задуманной Потемкиным феерии имело чисто развлекательные цели. Конечно, на это ушла уйма казенных денег, миллионы и миллионы, которым нужно и должно было найти лучшее, полезное стране применение. В этом отношении, пожалуй, прав был граф де Людольф, заметивший, что «для разорения России подобно не особенно много таких путешествий и таких расходов» [Людольф,