«Was hat man dir, du armes Kind, getan?»
Страшный мир, он для сердца тесен…
О, на волю! На волю – как те!
Список таких – миньоновских – порывов «Dahin!», «Прочь, туда!» (как эти блоковский и пастернаковский) можно продолжать до бесконечности. Поэтический порыв всегда обнаруживает тесноту, замкнутость, несвободу наличного мира. Мы вдруг сознаем, что мы в Египте – и надо искать выхода из рабства. Так происходит и с героями христианской мистической поэзии (сирийская «Повесть о жемчужине»). Спасение – выход, Исход. Переживание глухой, безнадежной замкнутости мира у Елены Шварц необычайно сильно. Можно подумать, что в этом причина самых острых страданий и в этом стимул новых и новых поэтических опытов побега на свободу. С этой темы все, по существу, начинается. «Соловей спасающий» – заглавное стихотворение Елены Шварц. Финал этого чудесного стихотворения изнемогает и рушится. Попытка городского соловья пробить звуком стену шаровидной ночи, найти в ней точку «слабее прочих» и в ней пробуравить ход в «те пространства родные, где чудному дару будет привольно» кончается сослагательным наклонением. Но вновь и вновь в разных стихах предпринимается этот штурм «здешней» стены. Того, что сами поэтические звуки и образы, подарки «чудного дара», размыкают нашу глухую наличность, что они в самом начале уже услышаны, для Елены Шварц недостаточно.
В самых поздних стихах, из последних (цикл «Большой взрыв», опыт мистически осмысленной астрофизики, посвященный Кириллу Козыреву), образ замкнутого мироздания вдруг преображается: оно все оказывается полно выходов. А на месте «точки той, слабее прочих» оказывается исходная и финальная Точка нетленная.
Покуда Вселенная достигнув предела
не закатится в точку опять,
пока электронный саван – тело,
зачем она сияла, пела
нам не узнать
одно хорошо – в ней повсюду есть выходы,
столько их, что по сути,
Все скользит из космической мути
И весь Космос – огромный Исход.
И ведет
Всю Вселенную
В Точку нетленную
В огненном облаке невидимый Моисей.
Головокружительный финал темы. Творение как Исход.
В своих эссе о поэтах Елена Шварц предложила видеть в каждом из тех, о ком она пишет, голос какой-то стихии («Горла стихий»). Не нужно долго вглядываться, чтобы понять, что лучшее в ее голосе принадлежит огню. Не все сгорает в этом огне: остается шлак, прах, пепел, некоторые избыточные строки и стихи, к которым мы не будем возвращаться. Но там, где событие поэзии реально, там ее голос открывает свою огненную природу. В одну из наших первых встреч, в ранних 1970-х, в ее первой квартире у Черной Речки я увидела школьную зеленую дощечку, на которой мелом были написаны слова: «Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» (Лк 12, 49). Эти слова, написанные узким легким почерком Лены, смотрели прямо на входящих в комнату.
Не знаю, был ли это стих дня, который должен был наутро смениться другим. Но мне кажется, это был стих Лениной жизни. Она столько говорит о разнообразнейших видах огня: об огне звезд, грозы, огне светильников, спичек, свечек, плошек, о печном пламени (птица на дне морском поет
О звездах над прудом,
о древней коже дуба
и об огне свечном,
и о пещных огнях,
негаснущих лампадках…),
об огне молнии, о необжигающем огне купины. Весь мир предстает у нее как епифания огня: кровь – один из ее главных символов – носитель пламени, «подкожный святой уголек»; цветы – пламя растений, и проч., и проч. Сама жизнь – саламандра, живущая в огне. Так этот мир был задуман, так он творился:
А ведь Бог-то нас строил – алмазы
в костяные оправы вставлял,
А ведь Бог-то нас строил —
как в снегу цикламены сажал,
и при этом он весь трепетал, и горел и дрожал,
и так сделал, чтоб все трепетало, дрожало, гудело,
как огонь и как кровь, распадаясь, в темноты летело…
И о последнем роде огня вспомним: о нежгущем благодатном огне Воскресения («Пасхальный огонь»). Частью этого огня – его жгущей частью – она хотела бы стать:
Я бы хотела в нем уплыть —
не рыбой,
Я бы хотела в нем летать —
не птицей.
А просто слиться, раствориться.
Я стала б его грубой частью,
которая, проснувшись, жжет.
На этом мы и простимся. Теперь она часть того древнего огня, l’antica fiamma, с которым приходят на землю поэты и томятся, пока он не разгорится.
27 марта 2010 года, Лазарева суббота
Елена Шварц. Вторая годовщина
11 марта – годовщина кончины Елены Шварц. На поминках поэта лучше не говорить о нем, а читать и слушать то, что сам он сказал.
Сбирайтесь иногда читать мой список верный,
И, долго слушая, скажите: это он:
Вот речь его…
Чтение и слушание я и хочу предложить – с небольшими комментариями.
Я собрала здесь те стихи Елены Шварц, по которым проходит пунктир одного «сверхсюжета». Этот сверхсюжет составлен из нескольких центральных мотивов ее поэзии. Я назвала бы его так:
И птица, и звезды, и клетка (или другие образы заточенья) входят во многие другие конфигурации в стихах Елены Шварц. В нашем сюжете они связаны с мыслью о поэте. В свою очередь, и поэт у Шварц может отождествляться не только с птицей (соловьем, попугаем, вороной, чайкой, воробьем), но с деревом, рыбой, пчелой, лисой, вином, иноком, юродивым, радистом… много с чем и с кем еще. И все же прежде всего – с птицей:
Катится круглое пенье —
Белое колесо, темные спицы.
Протягиваем крыло
И носим в ночи мы, птицы,
Витое высокое пенье,
Впрягшись в его колесницы.
Оптичена зачем – не знаю.
По-птичьи щелкну, говоря…
Или:
Нравятся мне только два,
Только два жития мне привычны,
Схожие между собой весьма, —
Иноческое и птичье[331].
Или:
И хотя огня во мне уже мало,
Он весь под языком – как у птицы.
Вплоть до прощальных стихов:
Мы перелетные птицы
С этого света на тот.
Повествовательные стихи у Шварц нередко кончаются метаморфозой: рассказчица улетает:
Мне блюдце навевает чужой и длинный сон,
Встает и накреняется, как птице небосклон.
Из чужого мира, о котором шел рассказ, она возвращается в родной: птичий, поднебесный. Туда она зовет больного собрата:
Вася, улетайте из своей психбольницы! ‹…›
А я уж жду и кружу над Невой.
Мы взлетим – небольшие курящие птицы
Над пепельницей из пепла – Луной.
Этим превращением кончается и большая фабула «Лавинии»: в предпоследней части, «Кормление птиц» (№ 77) героиня-рассказчица, кормящая птиц, вдруг сама становится птицей и улетает из монастыря и из всего своего повествования о монастыре:
Мелькнула птицею в пруду —
Щетина леса, ноготь крыши —
Чрез облака и дальше, выше, —
Куда-то к Божьему гнезду.
В самой фонике стихов Шварц сквозь русский язык или внутри русского слова часто щелкает, свистит, тенькает птичья речь – и в стихах, которые мы будем здесь вспоминать, и во множестве других:
Он ему шептал все в темя,
Тюкал, кокал, не раскокал.
Что ты! Что ты! То не сокол…
Вот язык, совсем уходящий в щебет:
Тоски
По утешном слове,
Чудесней выщебетанного птицей,
Потешном, утешном для Бога,
Щекотном.
Так в музыкальную ткань Моцарта попадают цитаты из птичьего пения. В этом «оптичиванье» русской речи самый близкий Елене Шварц поэт (и, как известно, ученый орнитолог) – Велимир Хлебников.
И птицы Хлебникова пели у воды.
Итак, попробуем идти за нитью «птичье-стихотворческого» сюжета, проходящей через три десятилетия.
Соловей засвистал и защелкал —
Как банально начало – но я не к тому —
Хотя голосовой алмазною иголкой
Он сшил Деревню Новую и Каменного дышащую мглу,
Но это не было его призваньем. Он в гладком шаре ночи
Всю простучал поверхность и точку ту нашел, слабее прочих.
Друг! Неведомый! Там он почуял иные
Края, где нет памяти, где не больно