О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского — страница 102 из 105

«Was hat man dir, du armes Kind, getan?»

Страшный мир, он для сердца тесен…

О, на волю! На волю – как те!

Список таких – миньоновских – порывов «Dahin!», «Прочь, туда!» (как эти блоковский и пастернаковский) можно продолжать до бесконечности. Поэтический порыв всегда обнаруживает тесноту, замкнутость, несвободу наличного мира. Мы вдруг сознаем, что мы в Египте – и надо искать выхода из рабства. Так происходит и с героями христианской мистической поэзии (сирийская «Повесть о жемчужине»). Спасение – выход, Исход. Переживание глухой, безнадежной замкнутости мира у Елены Шварц необычайно сильно. Можно подумать, что в этом причина самых острых страданий и в этом стимул новых и новых поэтических опытов побега на свободу. С этой темы все, по существу, начинается. «Соловей спасающий» – заглавное стихотворение Елены Шварц. Финал этого чудесного стихотворения изнемогает и рушится. Попытка городского соловья пробить звуком стену шаровидной ночи, найти в ней точку «слабее прочих» и в ней пробуравить ход в «те пространства родные, где чудному дару будет привольно» кончается сослагательным наклонением. Но вновь и вновь в разных стихах предпринимается этот штурм «здешней» стены. Того, что сами поэтические звуки и образы, подарки «чудного дара», размыкают нашу глухую наличность, что они в самом начале уже услышаны, для Елены Шварц недостаточно.

* * *

В самых поздних стихах, из последних (цикл «Большой взрыв», опыт мистически осмысленной астрофизики, посвященный Кириллу Козыреву), образ замкнутого мироздания вдруг преображается: оно все оказывается полно выходов. А на месте «точки той, слабее прочих» оказывается исходная и финальная Точка нетленная.

Покуда Вселенная достигнув предела

не закатится в точку опять,

пока электронный саван – тело,

зачем она сияла, пела

нам не узнать

одно хорошо – в ней повсюду есть выходы,

столько их, что по сути,

Все скользит из космической мути

И весь Космос – огромный Исход.

И ведет

Всю Вселенную

В Точку нетленную

В огненном облаке невидимый Моисей.

(31 октября 2009)

Головокружительный финал темы. Творение как Исход.

В своих эссе о поэтах Елена Шварц предложила видеть в каждом из тех, о ком она пишет, голос какой-то стихии («Горла стихий»). Не нужно долго вглядываться, чтобы понять, что лучшее в ее голосе принадлежит огню. Не все сгорает в этом огне: остается шлак, прах, пепел, некоторые избыточные строки и стихи, к которым мы не будем возвращаться. Но там, где событие поэзии реально, там ее голос открывает свою огненную природу. В одну из наших первых встреч, в ранних 1970-х, в ее первой квартире у Черной Речки я увидела школьную зеленую дощечку, на которой мелом были написаны слова: «Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» (Лк 12, 49). Эти слова, написанные узким легким почерком Лены, смотрели прямо на входящих в комнату.

Не знаю, был ли это стих дня, который должен был наутро смениться другим. Но мне кажется, это был стих Лениной жизни. Она столько говорит о разнообразнейших видах огня: об огне звезд, грозы, огне светильников, спичек, свечек, плошек, о печном пламени (птица на дне морском поет

О звездах над прудом,

о древней коже дуба

и об огне свечном,

и о пещных огнях,

негаснущих лампадках…),

об огне молнии, о необжигающем огне купины. Весь мир предстает у нее как епифания огня: кровь – один из ее главных символов – носитель пламени, «подкожный святой уголек»; цветы – пламя растений, и проч., и проч. Сама жизнь – саламандра, живущая в огне. Так этот мир был задуман, так он творился:

А ведь Бог-то нас строил – алмазы

в костяные оправы вставлял,

А ведь Бог-то нас строил —

как в снегу цикламены сажал,

и при этом он весь трепетал, и горел и дрожал,

и так сделал, чтоб все трепетало, дрожало, гудело,

как огонь и как кровь, распадаясь, в темноты летело…

И о последнем роде огня вспомним: о нежгущем благодатном огне Воскресения («Пасхальный огонь»). Частью этого огня – его жгущей частью – она хотела бы стать:

Я бы хотела в нем уплыть —

не рыбой,

Я бы хотела в нем летать —

не птицей.

А просто слиться, раствориться.

Я стала б его грубой частью,

которая, проснувшись, жжет.

На этом мы и простимся. Теперь она часть того древнего огня, l’antica fiamma, с которым приходят на землю поэты и томятся, пока он не разгорится.

27 марта 2010 года, Лазарева суббота

Елена Шварц. Вторая годовщина

11 марта – годовщина кончины Елены Шварц. На поминках поэта лучше не говорить о нем, а читать и слушать то, что сам он сказал.

Сбирайтесь иногда читать мой список верный,

И, долго слушая, скажите: это он:

Вот речь его…

Чтение и слушание я и хочу предложить – с небольшими комментариями.

Я собрала здесь те стихи Елены Шварц, по которым проходит пунктир одного «сверхсюжета». Этот сверхсюжет составлен из нескольких центральных мотивов ее поэзии. Я назвала бы его так:

Птица. Клетка. Иное (Звезды)

И птица, и звезды, и клетка (или другие образы заточенья) входят во многие другие конфигурации в стихах Елены Шварц. В нашем сюжете они связаны с мыслью о поэте. В свою очередь, и поэт у Шварц может отождествляться не только с птицей (соловьем, попугаем, вороной, чайкой, воробьем), но с деревом, рыбой, пчелой, лисой, вином, иноком, юродивым, радистом… много с чем и с кем еще. И все же прежде всего – с птицей:

Катится круглое пенье —

Белое колесо, темные спицы.

Протягиваем крыло

И носим в ночи мы, птицы,

Витое высокое пенье,

Впрягшись в его колесницы.

(«Ворона в монастыре», 1981)

Оптичена зачем – не знаю.

По-птичьи щелкну, говоря…

(«Птичье счастье», 1983)

Или:

Нравятся мне только два,

Только два жития мне привычны,

Схожие между собой весьма, —

Иноческое и птичье[331].

(«Труды и дни Лавинии…», 57, 1984)

Или:

И хотя огня во мне уже мало,

Он весь под языком – как у птицы.

(«День рожденья (в самолете)», 1988)

Вплоть до прощальных стихов:

Мы перелетные птицы

С этого света на тот.

(2008)

Повествовательные стихи у Шварц нередко кончаются метаморфозой: рассказчица улетает:

Мне блюдце навевает чужой и длинный сон,

Встает и накреняется, как птице небосклон.

(«Вечеринки пик и убыль», 1976)

Из чужого мира, о котором шел рассказ, она возвращается в родной: птичий, поднебесный. Туда она зовет больного собрата:

Вася, улетайте из своей психбольницы! ‹…›

А я уж жду и кружу над Невой.

Мы взлетим – небольшие курящие птицы

Над пепельницей из пепла – Луной.

(«Послание Василию Фиппову в больницу», 1996)

Этим превращением кончается и большая фабула «Лавинии»: в предпоследней части, «Кормление птиц» (№ 77) героиня-рассказчица, кормящая птиц, вдруг сама становится птицей и улетает из монастыря и из всего своего повествования о монастыре:

Мелькнула птицею в пруду —

Щетина леса, ноготь крыши —

Чрез облака и дальше, выше, —

Куда-то к Божьему гнезду.

В самой фонике стихов Шварц сквозь русский язык или внутри русского слова часто щелкает, свистит, тенькает птичья речь – и в стихах, которые мы будем здесь вспоминать, и во множестве других:

Он ему шептал все в темя,

Тюкал, кокал, не раскокал.

Что ты! Что ты! То не сокол…

(«В Измайловском соборе», 1990)

Вот язык, совсем уходящий в щебет:

Тоски

По утешном слове,

Чудесней выщебетанного птицей,

Потешном, утешном для Бога,

Щекотном.

(«Стихи о Горе-Злосчастье…», 2004)

Так в музыкальную ткань Моцарта попадают цитаты из птичьего пения. В этом «оптичиванье» русской речи самый близкий Елене Шварц поэт (и, как известно, ученый орнитолог) – Велимир Хлебников.

И птицы Хлебникова пели у воды.

Итак, попробуем идти за нитью «птичье-стихотворческого» сюжета, проходящей через три десятилетия.

Эпизод первый
Соловей спасающий

Соловей засвистал и защелкал —

Как банально начало – но я не к тому —

Хотя голосовой алмазною иголкой

Он сшил Деревню Новую и Каменного дышащую мглу,

Но это не было его призваньем. Он в гладком шаре ночи

Всю простучал поверхность и точку ту нашел, слабее прочих.

Друг! Неведомый! Там он почуял иные

Края, где нет памяти, где не больно