О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского — страница 104 из 105

О солнце и сиянье сада,

Но вести о жаре и свете

Прохладные не верят гады.

Поверит сумрачный конек —

Когда потонет в круглой шлюпке,

В ореховой сухой скорлупке

Пещерный тихий огонек —

Тогда поверит морской конек.

Стоит ли петь, где не слышит никто,

Трель выводить на дне?

С лодки свесясь, я жду тебя,

Птица, взлетай в глубине.

(24 декабря 1994)

Продолжение после конца (того конца, которого мы неминуемо ждем в «Попугае»). Сновидение или «жизнь после жизни». Оказывается, что очевидный конец – еще не конец. Петь можно и за чертой последней замкнутости, невозможности, на дне морском, в среде не воздушной, а водной, где птицам нечем дышать и наши звуки не звучат. Жить невозможно, но петь возможно (жить и петь часто противопоставлены у Е. Шварц: см. «Из Марло» «Все жить хотят… Но я – другой, я – птица, я – бродильня… Я петь желаю»).

Строфы, пересказывающие песнь птицы («А петь глубинам, глыбам», «Поет, как с ветки на рассвете»), – из самых прекрасных у Елены Шварц, их красота сродни пушкинской. Птица на дне поет о разных огнях и о свете (о звездах, свечах, печном огне, лампаде). Сладостно это слышать, сладостно вспоминать. Свет и огонь у Шварц – это и есть выход в «пространства родные». Птица на дне совершает свой подвиг спасения (соединение воды и огня – важный «алхимический» символ Шварц[335]), – но происходит это там, где никто не слышит, где уже не живут, но по-прежнему поют.

Эти стихи связаны с многократно выраженными Е. Шварц в последние годы в стихах и прозе мыслями о конце поэзии в наступающие времена[336], о смерти Муз[337], о новом варварстве:

Новый Аларих ведет войско джипов своих.

(«Жалоба Кинфии», 2006)

Новое варварство не знает поэзии. Не стихотворства – с этим ничего не случится, но спасающей поэзии, поэзии как древней жертвы («Жертвы требует Бог»). Где-то она, бессмертная птица, поет, и краше прежнего – но услышать ее почти никому невозможно: только сновидцу, визионеру.

Это состояние жизни-смерти напоминает эпизод из пушкинской «Сказки о мертвой царевне». Гроб качается хрустальный[338].

Есть и другая возможность – окончательная гибель: не лежать в стеклянном гробу, ожидая чьих-то шагов, а

Хрупкий стеклянный поэзии город

Грубо о землю разбить.

Человеческая, природная, поэтическая цивилизация кончилась. Первый раз – в позднем Риме, второй раз – теперь, с нами и на наших глазах. В этой «Жалобе Кинфии» 2006 года, которую от первой «Кинфии» отделяет больше 20 лет, появляется и наш знакомый соловей. Вот что с ним стало:

Чем виноват соловей, если в пору лесного пожара

Довелось ему сгинуть в огне?

Эпизод пятый
В Новой Деревне птицы все те же

На Черной речке птицы щебетали,

Как будто щеки воздуха щипали

И клювом дергали,

И лапками терзали,

И, сердце напружив,

Забыв о друге, о душе, о дали

До смерти небо тьмы защекотали.

Хвостами резали и опереньем,

И взвизгами, и судорожным пеньем.

Да, птицы певчие хищны,

Их хищность в том,

Чтоб воздух догонять,

Терзать его потом.

Перетирать, крошить,

Язвить, ласкать, журить,

Чтоб наконец

В нем истинные звезды пробурить.

И в том они подобны Богу,

Он к сердцу моему свечу подносит,

И самого себя он только спросит:

Что если в нем дыру прожжет —

Что там увидит? зеркало, дорогу?

И почему Ему мы застим взор?

И исступленья сладостным огнем

И вдохновенья режущим лучом

Он нас заставит душу разорвать

И чрез нее в свою глазницу глянет.

О птицы певчие, терзайте воздух нежный.

Я – ваше небо, я – позор безбрежный.

(2004)

Эти стихи – в своем роде «Вновь я посетил». На Черной Речке пел в начале 1970-х «Соловей спасающий», здесь прошло детство и молодость Елены Шварц. Здесь она бродила со своим воспетым и оплаканным пуделем Яго Боевичем, которому посвящена книга «Летнее морокко». Переезд в другой район города Елена Шварц переживала как настоящее прощание с родиной, эмиграцию: «Мы эмигрируем в Измайловские роты» («Переезд», 1986).

«Минувшее меня объемлет живо». Птицы те же. Они делают то же, что некогда Соловей. Болезненными усилиями они бурят в замкнутом воздухе прорехи. Эти прорехи – звезды. Из других стихов Шварц мы знаем, что звезды – прорехи, сквозь которые видно сверкающее тело божества[339].

Уже знакомая картина неожиданно получает новый поворот: замкнутым оказывается не только мир (как это было в ранних стихах), но и сердце того, кто глядит на мир. Требуется не только пробить стену ночи – но прорвать ход в глухом, «застящем» сердце. Дело поэта – не только птичье: колотить звуком в глухую преграду, пока ее не пробьешь. Это теперь – и предоставить собственное сердце сверлящему огню, разрывающей сердце божественной Птице. Претерпевание боли открытости.

Эпизод шестой. Побочная линия сюжета

Нарушая хронологическую последовательность, которой мы до сих пор придерживались и одновременно отступая в сторону от нашего сюжета – не просто «птичьего», повторю, но связанного с темой птицы-поэзии, которая должна пробить замкнутость мира, – вспомним стихи 1981 года.

Ворона в монастыре

Е. Пазухину

Слез розоватых жемчуг,

Горький, окатный, светлый,

Стукающий друг о друга,

Высыплю в море стакан.

Долго, долго летела над морем синим

И поселилась над монастырем.

Сена, трухи натаскала и глины,

Дом утеплила тряпьем.

В круглом гнезде беспокойно —

Что я? – тонкая кость и перья.

Издали слышится пенье,

Светят алмазные старцы.

Мило – с высокой березы,

С темной ветки

В одежде вороны

Вниз —

На двор монастырский

Глядеть – на шепчущих братьев,

Черных таких же, как я.

На денное их круженье,

На быстрое их поспешенье

И на суровость их.

О, как в сырые ночи

Кругло они поют!

Они ходят по кругу грачами,

Будто ищут в земле червяков,

Только бес вдруг зыркнет с печалью

В небо снежным бельмом без зрачков.

На оперенной груди

Крест крылом начерчу

И в братнее это вращенье

В темном куколе слечу.

Лечу я кругами и вижу:

Ворота, свечи, река.

Немотствующую рыбу,

Немого над ней рыбака.

Вниз тяжелою силой влекома —

И хочу я подняться к дому,

А уже не могу, не могу —

Звезды грубо глаза посолили,

Крылья вянут и изменили,

А ноги растут на бегу.

И когда я спускаюсь ниже

Становлюсь я как все, как все

И, клюв свой упрятав в перья,

Ступаю средь ряс в росе.

Бреду среди иноков инок босой,

Будто тоже – ограда и столп,

И темная узкая церковь

В тонкокостный ударится лоб.

Кланяюсь я и молюсь, а старец

(в жилах у него золотая пыль)

Говорит: «Над усопшим братом,

Брат, прочти вдогонку псалтырь».

Но из горла клики и клекот

И черных засохших цветов поток,

И когда я, кусая крылья,

Бегу из церкви наискосок.

Слышу крики я: «Старче, что ты!

Это новенький, глухонемой».

Но уже я вприпрыжку и лётом

Возвращаюсь домой.

Во тьме промозглой весною светло,

Катится круглое пенье —

Белое колесо, темные спицы.

Протягиваем крыло

И носим в ночи мы, птицы,

Витое высокое пенье,

Впрягшись в его колесницы.

Здесь (не единственный раз у Е. Шварц) рассказана попытка свести воедино два любимых «жития», превратить «птичье житие» в «иноческое». Этот сюжет развернется впоследствии в «Лавинию», большой цикл-повествование из 78 стихотворных частей.

Стихи этого ряда («поэт и монах», «искусство и конфессиональная вера») обыкновенно говорят о сорвавшейся попытке свести воедино поэзию и «упорядоченную», уставную религию (разве что Музы заказывают в храме заупокойную службу по себе, как в «Хомо Мусагет»). Но обсуждения собственно религиозного содержания поэзии Елены Шварц и, в частности, ее отношений влечения-отталкивания с церковным православием я не собираюсь касаться. Я хочу говорить только о том, что относится к нашему сюжету и что дает иную перспективу, чем те стихи, о которых речь шла выше. Здесь главной точкой разрыва оказывается именно «птичий» (читай: поэтический) язык. Ворона, обернувшаяся иноком, хочет читать псалтырь —

Но из горла клики и клекот

И черных засохших цветов поток.

«Птичье житие» возвращается из монастырского «круженья» на круги своя в буквальном смысле. Разрыв двух «житий» здесь сюжетно очевиден и очень легко может перенестись в идеологическое обсуждение (идущее с романтических времен противопоставление художника и духовного человека). Но существеннее другое: в конце концов два этих несоединимых жития параллельны – но описаны тем же образом: кругового, круглого пения. Одно служение на разных языках. Первое (птичье) – природно, биологично (Е. Шварц любила – и в стихах, и в прозаических «определениях» – отмечать природное, органическое, телесное начало поэ