Я была тогда с моим народом Там, где мой народ, к несчастью, был). Изумлявшее Некрасова народное терпение исповедано Ахматовой изнутри: эту кротость уже нельзя спутать с «забитостью». И еще одна граница разрушена в лирике Ахматовой: разделение демократического и аристократического искусства. Ахматовская Муза в дырявом платке, Муза плача в терновом венце, засеченная Муза – это та же Муза, что Данту диктовала Страницы Ада: она увенчана и другим, златокованым венцом.
Одна из самых неожиданных рецепций Некрасова – поздняя лирика О. Мандельштама. Сохранившиеся первые опыты Мандельштама («Средь лесов, унылых и заброшенных…», «Тянется лесом дороженька пыльная…») написаны на жаргоне некрасовской школы, всякий след которой изгнан из «Камня» и «Tristia». Некрасовская интонация забрезжила в «Стихах об Армении» (Как люб мне натугой живущий). В гражданских (условно называя их так) стихах 1930-х годов эта стихия названа прямо, некрасовской: И столько мучительной злости Таит в себе каждый намек, Как будто вколачивал гвозди Некрасова здесь молоток («Квартира тиха, как бумага…»): и отмечена ясными знаками – метрическими, строфическими, рифменными (предатель – содержатель, изобразитель – смеситель, глазища – голенища и др.), народным и департаментским слогом. Мотивация некрасовского присутствия, очевидно, проста: присяга «честному» разночинству и с его позиции – противостояние режиму, дурному двойнику, псевдонаследнику некрасовской эстетики, пустившему его слог на чесанье колхозного льна.
Но настоящий пир некрасовских аллюзий открывается в «Воронежских тетрадях», где простая рациональная мотивация исчезает (Размотавший на два завещанья Слабовольных имуществ клубок и в прощанье отдав, в верещанье Мир, который как череп глубок): безумно точный фонетический, версификационный, синтаксический, словообразовательный слепок с Некрасова – при этом с абсолютно чуждой ему семантикой и образностью. Некрасовская манера прилагается к темам, предельно далеким от Некрасова: метафизическим («Восьмистишия»), внутрикультурным (Небо вечери в стену влюбилось…; Нереиды мои, нереиды…; Длинной жажды должник виноватый…; Где лягушки фонтанов, расквакавшись… и др.). Глубоко насыщены Некрасовым «Стихи о неизвестном солдате» (метрический прообраз – «Меж высоких хлебов затерялося» с колыбельной «стрелку»-самоубийце: ср. Доброй ночи, всего вам хорошего). Кроме того, в первой строке – Этот воздух пусть будет свидетелем – странным образом откликается «Современная ода»: И беру небеса во свидетели. Разночинская стиховая и синтаксическая просодия, резко контрастная космической, апокалиптической, заумной образности «Солдата», их культурной переполненности, вносит особое смятение: требование разгадки своего присутствия. Что это? Расширение социально родного мира «бедного» реализма до дантовской всеохватности? Еще один знак принадлежности к гурьбе и гурту? воспоминание о Некрасове как о лучшем плакальщике над мировой могилой? Масштаб смещения Некрасова у Мандельштама можно сравнить лишь с хлебниковским Кольцовым (Ну, тащися, Сивка Шара земного), но мандельштамовский случай много сложнее.
Обобщая символистские и постсимволистские рецепции Некрасова, можно заметить, что перед нами тот нечастый в истории литературы случай, когда традиция не мельчает в своих продолжателях, но осложняется, обогащается, поднимается на ту высоту, которая исходно содержалась в ней лишь как смутная возможность.
Нормативная теория соцреализма нашла в Некрасове идеал той классики, которой наследует новый метод: его поэзия оценивалась как более «прогрессивная» и более «реалистическая», чем пушкинская (А. Твардовский). Превращение «гражданского служения» в государственную службу осуществил В. Маяковский: сомнения в законности такого продолжения не допускались. Новой словесности импонировали в Некрасове его «понятность», его антиаристократическая художественная позиция, консервативность его поэтики (так она воспринималась после авангардистского взрыва). «Некрасовским» был стиль наиболее официозных авторов: в наследники Некрасова назначались Н. Грибачев, А. Сурков, А. Недогонов и многие другие[130]. Некрасовская (адаптированная) форма утвердилась на десятилетия; господствующими жанрами официальной поэзии оставались стихотворный фельетон, песня и монтажная поэма.
Более чистое продолжение некрасовской линии обнаруживала крестьянская советская поэзия: песенная лирика М. Исаковского, простонародные сюжеты А. Твардовского.
Вместе с тем в некрасовском же наследстве поэты искали отдушины: правдивость «прозаичного стиха» и человечные интонации Некрасова заметны в поздней лирике Н. Заболоцкого («Я воспитан природой суровой…», «Неудачник», связанные с некрасовским символом пути, и многие другие послелагерные стихи).
Различия направлений в советской поэзии можно определить как различия внутри некрасовской школы: так различаются, например, «тихая» и «эстрадная» поэзии 1960-х годов. Лидер «эстрадной», или «гражданской», поэзии Е. Евтушенко обновил политическую остроту стихотворного фельетона, возродил некрасовский культ Народа (уже отделенного от государства, в отличие от сталинской «народности»); техника его лозунга-афоризма весьма близка некрасовской (ср.: И не иди во стан безвредных, Когда полезным можешь быть – Я делаю себе карьеру Тем, что не делаю ее).
Неожиданную реплику Некрасова представляет собой «черная лирика» Ю. Кузнецова. Некрасовское страдание описывается с другой стороны: со стороны мучителя; в преувеличенно рутинный стих включена абсурдная или сюрреалистическая образность.
Продолжения Некрасова в русской поэзии невозможно свести воедино, невозможно даже выстроить в хронологической последовательности (советская рецепция не наследует символистской или постсимволистской). Тем не менее несколько генеалогических линий можно наметить.
Линия ученичества: Некрасов – народники, крестьянские поэты, сатирики – советская поэзия.
Линия творческого продолжения: Некрасов – Маяковский – Бродский. Романтическое наследование: Некрасов – Ап. Григорьев, Апухтин – Блок – Пастернак.
Линия сложных трансформаций: Некрасов – Тютчев, Белый, Сологуб, Анненский, Ходасевич, Ахматова, Мандельштам.
И – линейно неупорядочиваемая – вся посленекрасовская эпоха русской поэзии.
1993
В поисках взораИталия на пути Александра Блока[131]
…равеннское, разбудить Галлу. Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, черный и пристальный и голый» взгляд [азиата].
Александр Блок, первый трагический лирик предреволюционной России, не был – как видно из его путевых картин – слишком благодарным путешественником; даже если он, как истинный наследник российского гуманизма, называл «Европу и Италию особенно» «своей другой родиной» (Письмо матери, 7 мая 1909, Флоренция), Италия и после встречи осталась для него тем, чем была, – страной без земли и без людей: «Здесь нет земли, есть только небо, искусство, горы и виноградные поля. Людей нет» (Письмо Е. П. Иванову, 7 июня 1909, Сиена), «чужой стороной»:
Страстно твердить твое имя, Мария,
Здесь, на чужой стороне?
У Блока явно не было простой пытливости и вкуса к тому, что Пушкин назвал «привычками бытия»: именно это открывает приезжему чужой обиход, как Вас. Розанову в его итальянских зарисовках. Чего Блок искал в Италии? Неба искусства и праха великого прошлого, как в предсмертных стихах Баратынского:
Небо Италии, небо Торквато,
Прах поэтический древнего Рима,
Родина неги, славой богата…
Но и этот традиционный для русской лирики перечень итальянских привязанностей применительно к Блоку придется сократить: объехав за два без малого месяца (с 1 мая до 21 июня 1909 года) 13 итальянских городов, до Вечного города Блок не добрался, и никакого сожаления об этом не выражал; не только Тасс и Ариост, но даже Петрарка не входил в круг его «авторов», представленный исключительно Дантом; что же до «неги», радости и вольности, которые так привлекали в Италии гостей из печальной России, Блок – в силу своего трагического и по сути аскетического, если не мученического дара, – никогда не видел в этом ничего кроме соблазна. Отношения с «простым счастьем», с миром «красивого уюта» были для него выяснены. Кроме того, Блок явно не был предрасположен к европейскому югу; он решительно избирал суровый скандинавский север и собственную генеалогию возводил к «северным скальдам»:
Я только рыцарь и поэт,
Потомок северного скальда…
И тем не менее путь его поэзии (а путь – центральный художественный и экзистенциальный символ Блока) прошел через Италию, и все, что было после итальянского путешествия, несет на себе следы этого опыта.
Блок отправляется в Италию весной 1909 года после тяжелого личного кризиса; он уезжает из пореволюционной России, из политической ситуации, внушающей ему крайнее отвращение, с желанием «заткнуть себе уши от всего русского», «умыть руки и заняться искусством» (из итальянских писем матери). Возможно, его странствие в Италию было одним из последних промедлений перед окончательным вступлением на путь «гнева и печали»,
туда, где униженье,
Где грязь, и мрак, и нищета.
Туда, туда, смиренней, ниже… —