О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского — страница 53 из 105

монашески-рыцарская посвященность Деве не традиционна для православия).

Вторая возможность: барвинок связан с любовной магией, гаданием и приворотом. Именно в таком значении вспоминает его Хлебников в других стихах:

О, черви земляные,

В барвиночном напитке

Зажгите водяные

Два камня в черной нитке.

Темной славы головня,

Не пустой и не постылый,

Но усталый и остылый,

Я сижу. Согрей меня.

На утесе моих плеч

Пусть лицо не шелохнется,

Но пусть рук поющих речь

Слуха рук моих коснется.

Ведь водою из барвинка

Я узнаю, все узнаю,

Надсмеялась ли косынка,

Что зима, растаяв с краю.

Герой этих строф гадает (строфы I и IV) и привораживает (строфы II, III)[197]. При такой символике барвинка – гадательного и привораживающего магического средства – наша строфа читается как декларация героя о своей не подвластности любовным чарам, которыми занята «она» (ср.: Зажгите водяные… – горит барвинок). «Ты» и «я» резко противопоставлены.

Тема неудавшегося гадания-приворота известна по другим стихам Хлебникова:

Собор грачей осенний,

Осенняя дума грачей.

Плетня звено плетений,

Сквозь ветер сон лучей.

‹…›

Три девушки пытали:

Чи парень я, чи нет?

А голуби летали,

Ведь им немного лет.

И всюду меркнет тень,

Ползет ко мне плетень.

Нет!

которые, кстати, становятся совершенно ясными с этнографическим комментарием. Хлебников изображает славянское девичье гадание женихе по плетню (пересчет звеньев: да, нет…), итог которого, как ясно из последней строки, отрицательный.

Но оба предложенные выше толкования кажутся неудовлетворительными уже потому, что в них не вписывается главный признак сопоставления: ты молчалива – и я живу. Из этого живу и следует, видимо, исходить.

Тот этнографический контекст, который, на мой взгляд, полнее объясняет ситуацию строфы, – это славянский обряд похорон девушки, в особенно яркой форме известный в Карпатах и у казаков[198]. В том, что Хлебников прекрасно знал малорусскую архаику культа мертвых, сомневаться не приходится (ср. сюжеты этого рода в его «Ночи в Галиции», «Маве Галицийской»). На похоронах девушки инсценировалась свадьба: умершую венчали с живым, который именовался вдовцом; меняли восковые перстни, представляли свадебное шествие со сватами, дружками, венчальным деревцем, которое оставалось на могиле. В этом-то очень архаичном обряде участвует и барвинок, иначе именуемый «могильница», «гроб-трава» (Даль, I, 48).

Если этот этнографический комментарий верен, то все действие строфы из литературного, «католического» контекста переносится в бытовой, малорусский или казацкий; молчаливость и надменность «ее» получают простое толкование; акцент на живу понятен. Религиозный момент, мало совместимый с общим сюжетом «Игры в аду», исчезает: инок употреблен в нетрадиционном смысле; небесная дева – та же «ты».

Эта строфа, по видимости маргинальная для творчества Хлебникова, содержит в себе одну из важнейших его тем: тему смерти и отношений живых с умершими. Не пробуя говорить об этой хлебниковской теме в целом, отметим то, что в ней напрямую связано с комментируемой строфой. Отношения с умершими и самой смертью Хлебников часто мыслит как свадьбу. Вот далеко не исчерпывающие примеры:

Гроб леунностей младых.

Веко милое упало.

Смертнич, смертнич, свет-жених,

Я весь сон тебя видала.

Или:

Дочка, след ночей безумный!

Или вкруг чела бездумного

Смертири венок свили?

Или:

Нас трое прекрасно женатых

(«Жены смерти»)

Русалку – постоянное действующее лицо стихов, поэм, прозы, даже автобиографических заметок («невесту», «сестру», «любовницу» поэта) – Хлебников, несомненно, знал не только по романтической литературной традиции, но и в исходном славянском мифологическом значении до времени умершей (диал. слав. навки, мавы)[199]. Наконец, декларация Хлебникова в автобиографической заметке 1914 года: «Вступил в брачные узы со Смертью и таким образом женат» (НП, 352) – показывает, какой реальностью обладает для него славянская мифологическая семантика смерти как свадьбы.

Комментируемая строфа позволяет сделать не только эти содержательные экстраполяции, но и некоторые замечания, относящиеся к поэтике В. Хлебникова в целом. Начав с «нетипичности» манеры, в которой выполнен этот фрагмент, по ходу анализа мы обнаруживаем в ней собственно хлебниковский элемент. Он состоит в специфической конкретности словесных значений: дева здесь, как и вообще у Хлебникова (ср. о Кшесинской:

Замок кружев пляской нажит,

Пляской девы пред престолом),

совершенно лишена «духовной» коннотации; церковнославянская семантика исчезает в иноке; предельно конкретен барвинок. Наконец, и в измене («Лишь смерть моя измена») можно предположить более конкретное – фольклорно-диалектное – значение: «соперница героини».

Конкретность семантики, вначале неразличимая за высоким слогом строфы, – интереснейшее вторжение мира Хлебникова в тот, располагающий более или менее распредмеченным словом стиль, который мы вначале распознаем как пушкински-блоковскую стилизацию.

1979

Марина Цветаева, совсем вкратце[200]

Имя Марины Цветаевой принадлежит не только русской словесности. Это одно из ярчайших имен мировой поэзии XX века. И в самом этом имени есть образ. Цветаева – какие-то вспышки ярких красок; Марина – шум и блеск свободной стихии. Я начинаю разговор о Цветаевой с ее имени, потому что сама она любила свое имя – Марина: она читала в нем замысел собственной жизни, предназначение души:

Кто создан из камня, кто создан из глины, —

А я серебрюсь и сверкаю!

Мне дело – измена, мне имя – Марина,

Я – бренная пена морская.

Кто создан из глины, кто создан из плоти —

Тем гроб и надгробные плиты…

– В купели морской крещена – и в полете

Своем – непрестанно разбита!

Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети

Пробьется мое своеволье.

Меня – видишь кудри беспутные эти? —

Земною не сделаешь солью.

Дробясь о гранитные ваши колена,

Я с каждой волной – воскресаю!

Да здравствует пена – веселая пена —

Высокая пена морская!

Я прочла вам эти стихи по-русски, чтобы дать услышать то, чего никакой перевод не передает: саму звуковую плоть стиха, силу цветаевского ритма, богатейшую игру сверкающих созвучий. Русская речь в стихах Цветаевой становится похожей на россыпи драгоценных камней.

Марина Цветаева – вероятно, самый богатый ритмами русский поэт. Сказать точнее: речь и ритм для нее – одно; она мыслит ритмами: сильными, переменными ритмами.

Быть может, в богатстве словаря у нее тоже среди русских лириков нет соперников. В ее речи рядом оказываются слова самых разных регистров: простонародные, фольклорные, ученые, архаичные, новейшие… И каждое из них – словами Пушкина – «звучит и блещет, как червонец». Вот пример – из поздних, гневных стихов Цветаевой, обращенных к ее любимой стране, «Германии» (1939, на вторжение гитлеровской Германии в Чехию):

Полкарты прикарманила,

Астральная душа!

Встарь – сказками туманила,

Днесь – танками пошла.

Просторечное «прикарманила» звучит и блещет совершенно так же, как «астральная душа». И как у пушкинского червонца, крупной золотой монеты, у слова Цветаевой есть вес: точное, глубоко обдуманное значение.

Стихи Цветаевой – праздник русского языка.

Теперь я прочту итальянский перевод этих стихов.

Chi è fatto di pietra, chi è fatto d’argilla —

Io invece brillo d’argento e scintillo!

Il mio mestiere – è il tradimento, il mio nome – Marina,

io – sono l’effimera sсhierra del mare.

Chi è fatto d’argilla, chi è fatto di carne —

a costoro la bara e le lastre tombali…

– battezzata nel fonte di mare – e nel mio

volo continuamente infranta!

Attraverso ogni cuore, attraverso ogni rete

batte il mio arbitrio.

Io – vedi questi ricci scomposti? —

Non puoi fare di me il sale della terra.

Schiaccio sulle vostre ginocchia di granito

E ad ogni onda – sonо risortа!

Evviva la schiuma – l’allegra schiuma —

l’alta schiuma del mare![201]

Я начала с того, что в стихе остается непереводимым. Звучание, языковую плоть невозможно перенести из одного языка в другой. Lost in translation – именно об этом. Но – утешим себя – не все в переводе теряется. Темперамент, воля и интеллект, несомненно, остаются. Цветаева – очень интеллектуальный поэт. Поэтический интеллект выражает себя не только в темах (а темы Цветаевой – самые высокие, «трудные» темы), но и в способе соединения слов, в композиции. И здесь, в итальянском переводе мы сразу же узнаем характерную цветаевскую композицию: игру повторов и вариаций, резкие скачки смысла. Ее адресатом, ее читателем должен быть человек быстрого и смелого ума.