С другой стороны, там, в Элизии, вечно царит ранняя весна. Та «легкая весна», «бессмертная весна», которой Мандельштам очарован в «Тристиях»:
Из блаженного, певучего притина
К нам летит бессмертная весна.
В мандельштамовских цветах – «бессмертных цветах»:
Все поют блаженных жен родные очи,
Все цветут бессмертные цветы;
«бессмертных розах»:
И бессмертных роз огромный ворох
У Киприды на руках, —
мне всегда слышится отзвук Элизия. Все цветы – оттуда, особенно первые, весенние цветы. Они не просто живые, они воскресшие.
«Ясная догадка» о «вешней погоде», как о праматери «гробового свода» – это действительно античное воспоминание. Классическая античность – преобладающая атмосфера первой строфы. Во второй строфе регистр меняется, возникают христианские пасхальные мотивы Воскресения, жен-мироносиц (в этом я совершенно согласна с Ириной Сурат), приходящих к гробу приветствовать Умершего – и сопровождающих Воскресшего. Интересно, что уникальный евангельский сюжет (это случилось единственный раз в человеческой истории!) передается у Мандельштама во множественном числе, как если бы это случалось с каждым человеком: будто это такой древний обычай, «сопровождать воскресших», наподобие античного обычая женского оплакивания покойных.
Еще один мотив: походка и хромота.
В итальянском ключе нам понятнее и походка (во второй строфе «поступь») – главный сюжет этих строф. Походка – это все, что мы знаем о женщине, которую изображает Мандельштам. Я не помню (может быть, вы вспомните?) в любовных стихах русской поэзии изображения идущей женщины. Что она у нас обычно делает? Сидит, стоит, является:
О жены севера! Меж вами
Она является порой;
покоится:
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей.
Она еще и входит:
Ты, как будущность, войдешь.
Но изображения идущей женщины в русской поэзии я просто не вспомню. Разве что бегущую по саду Татьяну: «летит, летит…». И крестьянку Некрасова:
С походкой, со взглядом цариц.
Не могу вспомнить, чтобы кто-то из русских поэтов заметил, как героиня идет. Мне приходят в голову «тяжелые шаги» княжны Марьи у Льва Толстого. Княжна с «лучистыми глазами» и «тяжелыми шагами». И Анна Каренина! Походка – ее постоянная отличительная черта.
Но если в русской любовной поэзии мы не много найдем шагов и походки (я, во всяком случае, в своей памяти найти не могу), то для провансальской поэзии, для итальянской поэзии именно походка возлюбленной – это первое дело. Если изображать прекрасную даму, то как? Идущей. В том, как она идет, в ее походке, поступи – ее сила, которая сразу же овладевает героем. У Данте в «Новой жизни» три (!) стихотворения посвящены именно тому, как Беатриче идет, и что от этого происходит!
Она идет, и все плохое, все зло в человеке умирает. И, наоборот, все доброе воскресает и тянется к ней. Глядя на нее идущую, люди забывают о низком, они все прощают. Старая поэзия не любит описаний, поэтому Данте никогда не рассказывает, а как она, собственно, идет: быстро, медленно, легко, плавно, порывисто… Все передается через эффекты: что происходит с людьми, которые видят, как она идет. Данте замечает в поступи Беатриче соединение торжественности и кротости, она идет царственно и смиренно. Тип красоты, описанный им, очень напоминает пушкинский:
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей.
Красота юной Беатриче тоже смиренна и торжественна, но она идет, тогда как пушкинская красавица покоится.
С походки начинается ряд чудесных свойств прекрасной дамы: походка, затем взгляд (не глаза, а именно взгляд: из «Новой жизни» мы не узнаем, какого цвета глаза у Беатриче, об этом ничего ни разу не сказано; не сказано и о том, какого цвета у нее волосы[247]). Походка, взгляд, потом улыбка, потом – речь. О походке, заметим, европейские поэты помнили еще долго. Шекспир:
Не знаю я, как шествуют богини,
Но милая проходит по земле.
Походка – это некоторое поведение человека относительно земли и неба. Человеческий аналог птичьего полета.
В «Пире» Данте называет все это «балконами души». Душа человека (и особенно дамы) выходит из своих покоев на балкон походки, на балкон взгляда, улыбки и слов. Это восходящая лестница красоты и силы: шаг Беатриче Данте еще переносит, взгляд – труднее, на улыбке он уже почти теряет сознание, а на приветствии Беатриче (вероятно, проходя по улице, она просто поздоровалась с ним или даже ответила на его приветствие) он просто падает в обморок. Он близок к смерти.
У Мандельштама эта лестница красоты кончается на первой ступени, на походке. Героиня этих строф (безымянная «она») не смотрит на него, не улыбается, не заговаривает… Впрочем, у меня возникает подозрение, что вторую строфу можно прочитать как ответ на первую, как ее слова. Так, что две эти строфы – как бы обмен репликами, «отсюда» – и уже «оттуда». Первая строфа завершается:
И это будет вечно начинаться[248], —
и как бы в ответ, уже оттуда, звучит:
Есть женщины, сырой земле родные.
Кроме того, что походка прекрасной дамы – обязательная тема ранней итальянской лирики, можно здесь заметить и то, что у Мандельштама был особый, личный интерес к походке – и в том числе к походке увечной. Из «Путешествия в Армению»: «Никогда не забуду Арнольди. Он припадал на ортопедическую клешню, но так мужественно, что все завидовали его походке»[249]. Отметим: походке тоже припадающей, как у героини наших строф.
Еще один момент, тоже малоизвестный русской любовной лирике, я замечу в мандельштамовском созерцании походки. «Она» идет у него не одна, она невольно выделяется в идущей группе, которая тоже, очевидно, прекрасна – «быстрая подруга» и «юноша-погодок». Это характерная техника итальянцев (впрочем, и античности, где мы постоянно встречаем девичьи хороводы, группы, окружающие главную героиню). В «Новой жизни» Беатриче всегда идет не одна: с подругами или, однажды, с донной Примаверой, которая ее не то чтобы опережает, но предваряет. А Примавера (Весна, ее настоящее имя Джованна), возлюбленная другого поэта, друга Данте, идет перед Беатриче, как (нескромное сравнение Данте) Креститель перед Христом.
Мне представляется важным этот момент – какое-то существенное не-одиночество прекрасной дамы. Группы, стаи девушек («разноголосица девического хора») девушек и юношей, поэтов и их возлюбленных – как в раннем сонете Данте о кораблике, посвященном Гвидо Кавальканти.
Guido, i’ vorrei che tu e Lapo ed io
fossimo presi per incantamento
e messi in un vasel, ch’ad ogni vento
per mare andasse al voler vostro e mio;
sì che fortuna od altro tempo rio
non ci potesse dare impedimento,
anzi, vivendo sempre in un talento,
di stare insieme crescesse ’l disio.
E monna Vanna e monna Lagia poi
con quella ch’è sul numer de le trenta
con noi ponesse il buono incantatore:
e quivi ragionar sempre d’amore,
e ciascuna di lor fosse contenta,
sì come i’ credo che saremmo noi.
Гвидо, я хотел бы, чтобы ты, и Лапо, и я (три поэта)
однажды каким-то заклинанием
были перенесены на кораблик, который при любом ветре
плыл бы по вашему желанию, и по моему;
так что никакая случайность, никакая непогода
не мешали бы нам,
и, живя одной страстью,
мы бы чувствовали, как растет наше желание быть вместе.
И монну Ванну, и монну Ладжу,
и ту, которую я изобразил под числом тридцать (то есть Беатриче)
чтобы с нами поместил этот добрый волшебник.
И так, постоянно говоря о любви,
каждая из них была бы довольна,
так же, как, думаю, довольны были бы мы.
Вот райская картина любви, соединенной с дружбой: три поэта и три их Музы плывут в заколдованном кораблике и наслаждаются бесконечной беседой о любви. Поэту Нового времени такая идиллия непонятна: Эзра Паунд пишет свою версию этого любовного путешествия, ответ Данте от лица Гвидо: Данте и Лаппо мы бросим, поплывем с тобой одни и ни о чем говорить не будем, «никакой любовной чепухи»…
Но (как и в случае с походкой) в Мандельштаме говорит не только культурная память, но и его личная, очень сильная склонность видеть людей в группах, стаях, дружеских, «родных» кружках. «В Петербурге мы сойдемся снова…», «‹…› и блаженных жен родные руки»… Его петербургские «европеянки нежные» – они все существуют какими-то группами, стаями, хорами, хороводами. Угрюмая обособленность не в его духе. И даже, переводя Петрарку, он добавляет в его стихи этот мотив приобщенности к какой-то группе (размышления о посмертной судьбе Лауры на небесах):
И я догадываюсь, брови хмуря,
Как хороша? К какой толпе пристала?
У Петрарки же:
Qual ella è oggi e ‘n qual parte dimora, —
Какова она сейчас, и в какой части (неба) обитает.
Мандельштам любуется человеком в кругу людей, даже если это апокалиптическое «с гурьбой и гуртом» «Стихов о неизвестном солдате». «Она», идущая в первой строфе с юношей и подругой, во второй строфе присоединяется к группе женщин, чье призвание подобно призванию земли – сопровождать воскресших и оплакивать умерших.