А когда она узнавала об акциях уже от десятого соседа, как это обычно бывало, то считала себя обязанной утверждать, что это все очень плохо, это надо прекратить, как долго так можно продолжать и тому подобное… Она выдает штампы из телевизора, там ей уже сказали, что об этом надо думать.
— Как она отреагировала на акцию «Фиксация»? Мне кажется, для нее это должна быть самая драматичная акция.
— Да нет, так же, как на все остальное. Ей даже неинтересно, что на самой акции происходило. Ее беспокоит только, что может быть нарушен ее покой, покой дома, что соседи…
— А она не воспринимает тебя сумасшедшим?
— Нет. Мне она много чего говорит, но это с такими эмоциями, с нагромождением всех известных ей пугающих слов, поэтому, мне кажется, что нет.
— Как она воспринимает, что сын пошел и часть уха себе отрезал?
— Это загадка, которую у меня был когда-то интерес разрешить. Но потом я это оставил, потому что это для меня необъяснимо. Думаю, она это себе не объясняет никогда. Она просто воспринимает это как неправильное поведение, вот и все. Она видит, что телевидение говорит, что это плохо, и она делает вывод, что нужно, чтобы этого не было.
— А ты никогда не пытался ее переубедить, объяснить свою позицию?
— В подростковом возрасте старался ее переубедить, объяснить свою позицию. Но это был максимализм юношеский, когда я еще пытался родственникам рассказать про свое мнение. Последние лет 10 я этим не занимаюсь.
— А она никак не рефлексирует по поводу того, что вот, ты — мой единственный ребенок, как же я тебя так воспитала, что так неправильно себя ведешь?
— Я на эту тему… В случае с матерью — человек смыслом своей жизни сделал свое существование как транслятора. Обычно я слышу от нее поток штампов: а вот чем ты будешь кормить, а дети, как они, что скажут, а если ты, а вдруг посадят… Это ее монолог из массива страхов, которым она пытается навязать соответствие.
С другой стороны, такое общение довольно полезно, оно демонстрирует способы управления. Ее постоянное желание — как можно больше все стандартизировать и привести меня к стандарту телевизионной пропаганды. Она так и говорит: «Ты должен это. Дети должны ходить и сад. Они должны болеть. Это поликлиника. Ты должен работать, почему ты не ходишь, не работаешь? Почему денег нет? Почему другого нет? Ты должен это, это, это и зарабатывать…» Апофеоз таких претензий: «Если ты не ходишь на работу, то как ты сможешь накопить на отпуск?» С этой точки зрения она сама является знаком этой жизни, знаком соответствия. И она показывает эту конструкцию — каким образом себя сконструировать, что ты должен сделать. Она метко знает, что ты должен делать: ты должен ходить туда и бояться этого.
— Тебя растил этот человек, ты все время жил с ней. Ты же не мог родиться сразу вне ее сферы влияния. Где тот момент, когда ты вдруг отпочковался, и уже все, она не достигает тебя своими стандартами?
— Если у нас идет разговор о родителях, то на самом деле я воспринимаю их как людей, которые меня смогли многому обучить и показали мне какие-то поведенческие стандарты, модели, на которые я могу опираться.
Для меня очень важна фигура отца. Тут важно об этом рассказать. Отец у меня умер в 49 лет, подавившись куском сырого мяса. Он шел к этому на протяжении всех лет, как я его помню. Всю жизнь он шел путем соответствия, но не такого соответствия, как мать. Она сверяет себя с ТВ-пропагандой буквально, а он пытался противопоставить этому жизнь ради комфорта и умиротворенного сна.
В советское время он учился, на него давил массив «железного занавеса», и в противовес у него было юношеское желание свободы и путешествия, бродяжничества. Однако порыв выродился в поступление в вуз и получение профессии геолога. Работал из года в год в одном и том же НИИ, жил 5-дневкой, телевизор, какие-то командировки, суточные, командированные женщины. По выходным обязательно пиво, хорошо поесть, почитать детектив и целый день смотреть телевизор. В общем, благонадежный гражданин с идеалом ленивой жизни себе в удовольствие.
— В каком году он умер?
— Мне было 19 или 20, или 21 год. Я не помню.
Я просто вижу последовательность, как он жил, к чему это вело, какие он принимал решения. Это стремление себя обезопасить, оно уничтожило человека, потому что он слушался, может, не всегда, что-то себе позволял, все больше и больше, пива выпить, еще что-то.
Добил его один из последних рывков в сторону комфортной жизни. Он ездил в санатории. Путевка давала возможность погрузить свое тело в изобилие заботы. Ездил, а потом заявил, что уходит жить в квартиру к другой женщине. Я не против. Только вопрос — куда, зачем и откуда? Ушел он из ситуации не очень благополучной, потому что он был человеком достаточно ленивым, ничего особенно не делающим, и ситуация была соответствующая. Я бы очень его зауважал, если бы он нашел себе какую-то девушку, начал землю рыть… Похудел бы, а то он такой растолстевший был. Он ушел к женщине, которая была старше его лет на 15, какая-то директор с пунцовой кожей на лице, почти фиолетовой. Это была женщина, которая нею жизнь работала директорами, это еще более мещанский быт. У него было это стремление, нехватка такого быта. А там все в изобилии. И тут этот человек пошел в этот свой последний путь. Отлично.
Он в этом смысле решил конфликт отца и ребенка, жилплощадь была одна, и интересы пересекались часто. И я стал избавляться от всего лишнего, от хлама, стал все выносить.
Года через полтора он вернулся. К своему возвращению он уже был на финишной прямой Это увлечение просмотром телевизора, пивом и обильной жратвой переросло в вялотекущим алкоголизм. И за несколько лет он буквально деградировал, разучился писать. Под конец он уже начал кидаться. Клиническая смерть, ничего не помогало, чтобы вернуть его к жизни, врачи ста вили капельницу с водкой.
У него была сформирована ко всему этому такая привычка, что он в принципе умер уже, его капельницей возвращали, даже это не срабатывало. Мы находились в одной квартире около трех месяцев, но он уже настолько далеко ушел в загробный мир, что я перестал воспринимать, что он присутствует. Потом он умер буквально, когда сидел в одиночестве у холодильника и доставал рукой оттуда мясо.
Я размышлял об этой ситуации, понял, что он мне дал очень много. Он мне ценой жизни показал модель того, по пунктам, чего делать не нужно и что к чему ведет. И мне, по большому счету, очень сильно упростил жизнь. Я знаю, как делать не надо, и этого не делаю. И мне живется гораздо легче, чем ему. Поэтому я сейчас очень ему благодарен.
— Я правильно понимаю, что отец и вся его жизнь — то, за счет чего ты не попадаешь под попытку мамы стандартизировать?
— Нет. Я их по-другому воспринимаю. Сначала ребенок просто доверяет. Потом — бац, один раз что-то услышал, понял, что это поток разорванных с реальностью утверждений…
— Ты помнишь что-то конкретное?
— Помню просто, что в какой-то момент уже нет доверия к словам. А дальше начинаешь больше анализировать, слушать. И потом ты перестаешь воспринимать. И все. Потом уже понимаешь, что это поток глупости человеческой, слова благонадежного гражданина, человека, который населяет, конечно…
— Может, ты помнишь какую-то точку невозврата? Ты же не сразу родился другим?
— Конечно, нет.
— Когда родился Петр Павленский, которого большинство знает? Может, тебе кирпич на голову упал? Может, ты увидел, как дети едят мертвую кошку? Что случилось, после чего ты понял, что я другим никогда не буду?
— Акция случилась, что очевидной стала точка невозврата.
— Это другое. Это ты понял после этой акции, что если ты пойдешь на попятную, то ты уничтожишь все, эту свою первую акцию.
— Это оппортунизм будет, сдача позиций. Это было точкой невозврата. До этого…
— Для тебя как для человека. Это как для художника.
— У меня не было таких моментов. Я просто принимал решение. У меня есть разные этапы жизни. У меня не возникало вопроса, что вот эта точка. Я просто не возвращаюсь назад, потому там мне было бы скучно. Куда возвращаться? Условно у меня есть этапы детства…
— Почему ты так сильно не похож на родителей?
— Просто потому, что они, как родители создали модель, на которую я могу опираться. Можно по-разному использовать информацию. Ты можешь ее принимать и следовать ей, а можешь от нее отталкиваться. Условно — «как не надо», потому что ты видишь, к чему это приводит.
— С какого момента ты стал самостоятельным?
— Я могу что-то путать, потому что, как многие дети, не помню многого, что происходило в детстве. Помню, что когда был совсем маленьким, у меня возникали конфликты с кем-то во дворе, и рядом явно не было никого из родителей.
Там была ситуация, когда мы подожгли парадную, какие-то коробки. Мне было меньше пяти лет. Тогда первый раз пришла милиция, участковый. И я испугался, заплакал. Интересно, откуда маленький ребенок мог узнать, что милицию надо бояться? Этому должен был кто-то научить.
О школе сложно говорить, школу было видно из окна. Наверное, в первый класс отводили. Вряд ли я отличался самостоятельностью. Но никто особенно не опекал. Когда надо было, уходил, уезжал, находил способы обмануть, когда мне надо было где-то остаться, когда старше был. Но не помню, чтобы в 10 лет я самостоятельно отправился в путешествие. Нет таких историй, чтобы я один уехал в другой город или что-то еще.
— Просто я все думаю, что на каком-либо уровне должен существовать момент, где ты просто оторвался от родителей. Я все думаю, что он должен существовать, и ищу его.
— Почему должен оторваться? Я у них учился.
— Когда умирает отец, когда складывается его линия жизни в определенную картину, тебе все-таки 20 лет, ты уже слишком большой, ты уже оторвался к тому моменту. Выбор, мне кажется, человек делает раньше, и подростковом возрасте, что-то такое в нем происходит, что навсегда определяет.