О русском национальном сознании — страница 65 из 71

Но пойдем далее. Что означает вообще насильственная полная смена прежнего уклада бытия страны, переворот от «старого мира» к «новому»? Как уже говорилось, подавляющее большинство людей, стремящихся понять события 1917-го и последующих годов, рассуждает, увы, по-прежнему в узких рамках той самой насквозь «политизированной» системы мышления, которая навязывалась в течение семи десятилетий. Им кажется, что они отбросили прочь эту систему — ведь дерзают же они самым резким образом критиковать или даже «отрицать» и революцию, и социализм, задавать в самой решительной форме вопрос о том, оправдана ли хоть в какой-то мере страшная цена, которой оплачивался переход к новому строю, и т. д.

Но все это, как говорится, слишком мелко плавает. Великую — пусть даже речь идет о страшном, чудовищном величии — революцию никак невозможно понять в русле собственно политического мышления. С этим, по всей вероятности, согласился бы даже такой политик до мозга костей, как Ленин. Ведь именно он писал в июне 1918 года: «…революцию следует сравнивать с актом родов… Рождение человека связано с таким актом, который превращает женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса… Трудные акты родов увеличивают опасность смертельной болезни или смертельного исхода во много раз».

Здесь дано не собственно политическое, но, так сказать, бытийственное сравнение: страна, в которой рождается совершенно новый уклад бытия, неизбежно превращается в страну измученную, истерзанную, обезумевшую от боли, окровавленную и даже полумертвую, пребывающую на грани гибели, «смертельного исхода». Конечно, могут вопросить: а зачем тогда вообще эти перевороты? Политический ответ на этот вопрос едва ли сможет быть сколько-нибудь основательным. Ответ надо искать в самых глубинах человеческого бытия, ибо рождение нового для него — неизбежность, которая нередко оказывается предельно трагической неизбежностью.

Выше шла речь о перевороте от феодализма к капитализму. Но дошедшие до нас исторические свидетельства ясно показывают, что столь же мучительны и «смертельно опасны» были перевороты от «первобытного коммунизма» к рабовладельческому обществу и, далее, к феодализму (полная гибель богатейшей античной цивилизации и культуры).

История неопровержимо свидетельствует, что со временем общественные формации неизбежно сменяют друг друга в любой стране, и только те, кто не читал ничего, кроме пропагандистских книжек, воображают, что представление об этой смене формаций — некая собственно «марксистская» идея. Не надо погружаться в какие-либо идеологические доктрины, дабы установить, что в истории человеческого общества время от времени совершаются коренные перевороты и что этот факт давным-давно осознан людьми.

Естественно, что любая такая перемена вызывает непримиримое сопротивление у более или менее значительной части населения, и, если события и не всегда доходят до жестокой трагедийности, острейший драматизм при переходе от старого к новому неизбежен. А если в обществе есть достаточно большие группы людей, страстно стремящихся заменить существующий строй новым, дело с необходимостью оборачивается трагедией.

Сейчас, повторяю, многие ставят вопрос: а стоит ли вообще устраивать революции? Вопрос этот, прошу прощения, по существу совершенно детский… История человечества (как история и любого народа, и отдельной личности уже хотя бы в силу неизбежно ожидающей ее смерти) есть, помимо прочего, явление глубоко трагедийное. И революции или, скажем более обобщенно, коренные перевороты, совершающиеся время от времени в человеческой истории, как раз и обнажают с наибольшей остротой и мощью присущую ей трагедийность.

Вера в возможность создания земного рая возникла, вероятно, не позднее веры в загробный рай. И, по сути дела, эта вера и есть стержень и основа «революционного сознания», которое способно оправдать самые тяжелые или даже вообще любые жертвы… Уже шла речь о Марате, который откровенно говорил, что необходимо не колеблясь «отрубить двадцать тысяч голов» (на самом деле их оказалось 4 миллиона), ибо это обеспечит «спокойствие, свободу и счастье» оставшимся в живых французам. Через сто семьдесят лет Мао Цэдун еще более откровенно рассуждает о задаче «начисто покончить с империализмом» (то есть уничтожить земной ад, место которого займет земной рай): «Если из 600 млн. человек (население Китая в 1958 г. — В. К.) половина погибнет, останется 300 млн… Не страшно, если останется и треть населения, через столько-то лет население снова увеличится».

Вот истинное сознание революции… Те, кто пытается отождествить все «негативное» в революции с Россией, поспешат, без сомнения, объявить Мао агентом Москвы. Но после издания книги П. П. Владимирова «Особый район Китая. 1942–1945» (М., 1973) и многих других книг о китайских делах каждый мыслящий человек знает и понимает, что Мао и его окружение действовали отнюдь не по указке из Москвы.

Речь идет о революции, которая есть феномен мировой истории и возможна в любой стране и вовсе не являет собой некое «русское изобретение».

В какой стране мы сегодня живем?(2000)

Поскольку жизнь слагается из многих различных сторон и аспектов, начало ответа на поставленный в заглавии вопрос может быть существенно разным. Вполне уместно, как представляется, начать следующим образом: мы живем в стране, где идет борьба между «патриотами» и «демократами», — ибо, характеризуя в самом широком, самом общем плане разногласия и противостояния в среде современных политических деятелей и идеологов, их обычно делят именно на «патриотов» и «демократов»; под последними имеют в виду тех, кто стремится «перестроить» Россию по образу и подобию Запада.

Между тем деление это, несмотря на всю его распространенность и как бы неоспоримую очевидность, только запутывает и затемняет общественное сознание. Притом перед нами, к прискорбию, очень давняя российская «беда», поскольку уже более чем полтора столетия назад в сознание людей было внедрено аналогичное поверхностное деление на «славянофилов» и «западников». И для понимания смысла нынешнего противопоставления «демократов» и «патриотов» уместно или даже, пожалуй, необходимо вглядеться в уже давние времена. Ровно сто двадцать лет назад, в июне 1880 года, Достоевский с полной определенностью сказал в своей «Пушкинской речи»: «О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение… Для настоящего русского, — провозгласил Федор Михайлович, Европа и ее удел «так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли…» И позже пояснил: «…стремление наше в Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только законно и разумно в основании своем (курсив Достоевского. — В.К.), но и народно, совпадало вполне с стремлениями самого духа народного…» Достоевский говорил об осуществлении этого «стремления» в эпоху Петра I, но оно осуществлялось, конечно, и гораздо раньше: и при Иване III, и еще при Ярославе Мудром, который, например, выдал своих дочерей за королей Франции и Дании. Внук Ярослава, Владимир Мономах, обвенчался с дочерью короля Англии, что было бы, конечно, невозможно без достаточно развитых отношений Руси с Западом.

Как известно, многие считавшиеся «западниками» слушатели речи Достоевского восприняли ее — по крайней мере, поначалу — с полным одобрением и даже восторженно. И в написанном вскоре «объяснительном слове» к своей речи Достоевский призвал к совместной деятельности «тех, — по его словам, — западников… многих, очень многих просвещеннейших из них, русских деятелей и вполне русских людей, несмотря на их теории» (запомним слово «просвещеннейших» — мы еще вернемся к нему).

Ясно, что Достоевский отнюдь не отлучил этих людей от патриотизма; по его убеждению, они способны — несмотря на свой «европеизм» — прояснить «самостоятельность и личность русского духа, законность его бытия». Для Достоевского была действительно неприемлема, как он выразился здесь же, «масса-то вашего западничества, середина-то, улица-то, по которой влачится идея — все эти смерды-то направления (а их как песку морского)…»

По мнению этих «смердов» (тут явный намек на образ Смердякова), констатировал Достоевский, Россию «всю надо пересоздать и переделать, — если уж невозможно и нельзя органически, то по крайней мере механически, то есть попросту заставив ее раз навсегда… усвоить себе гражданское устройство точь-в-точь как в европейских землях».

Забегая вперед, скажу, что именно эту цель ставили перед собой позднейшие последователи «западничества», совершившие Февральский переворот 1917 года и образовавшие Временное правительство, но об этом речь впереди. Теперь же следует обратиться к первому из приведенных мною суждений Достоевского — о том, что настоящему русскому человеку Европа и ее удел так же дороги, как и Россия, как и «удел своей родной земли».

Позволю себе заметить, что в полемическом запале Федор Михайлович несколько перегнул палку, и вернее было бы, наверное, сказать не «так же дороги», а тоже дороги. Поскольку речь идет о людях России, естественно полагать, что «удел своей родной земли» волнует их все же больше, чем удел других земель, — и даже не в силу «национального эгоизма», а потому, что этот удел в той или иной мере зависит от них самих (кстати, хотя, например, эмигрировавший Михаил Бакунин пытался практически решать судьбы Европы, конечно, его целью была все же судьба России).

Обратимся теперь к словам Достоевского о том, что он готов к единству с «просвещеннейшими из «западников», с «европеистами» высшего духовного уровня. Эта сторона проблемы чрезвычайно существенна, а между тем мало кто о ней задумывается. Дело в том, что «западники», для которых Европа являла своего рода «идеал», — это люди по меньшей мере «среднего» уровня (Достоевский и говорил о «середине»). Разумеется, то же самое следует сказать и о тех «славянофилах», которые всячески «идеализировали» Россию.

Когда речь идет об имеющих самобытную многовековую историю цивилизациях, несостоятельны, да и примитивны даже, попытки выставить им непротиворечивые, — как любят ныне выражаться: однозначные» — «оценки», четко определить, какая из них «лучше» и какая «хуже»; тем более несостоятельны и примитивны попытки «переделать» одну из них по образу и подобию другой (о чем также сказал Достоевский).