О себе любимом — страница 16 из 63

В конце концов я отомстил моим мучителям по время «дружеского» соревнования со второй или третьей восьмеркой из другой школы. Бывший ученик, который подарил школе ту лодку, в которой я греб, ехал на велосипеде по берегу, выкрикивая в мегафон какие-то неразборчивые указания. Ему было за шестьдесят, но он нацепил школьный костюм, чтобы помочь нам своим маловразумительным опытом. Тем временем наши противники постепенно исчезали из вида. Сначала я краем глаза видел всех девятерых соперников, потом — восемь, потом — семь. А под конец осталась только едва заметная смутная струя.

И тут пришел конец моим мукам. Хрупкая скамеечка, на которой я сидел, сорвалась с полозьев и опрокинулась. Я моментально «поймал леща» и, пытаясь справиться с рвущимся у меня из рук веслом, пропорол колесиком скамейки борт. Мы начали тонуть. Нет зрелища более нелепого, чем цепочка из восьми здоровяков с девятым, крошечным, сидящим лицом к ним, плавно уходящая под воду. Находившийся на берегу ветеран, который сильно потратился на лодку, застонал, но поскольку звуки его горя были искажены мегафоном, они получились такими же нелепыми, как и все остальное. Мы беспомощно врезались в борт голландского корабля, стоявшего в Темзе, но его экипаж и не подумал нам помогать: перегнувшись через борт, они на пари пытались плюнуть нам на головы. После этого для меня чудесным образом нашлось место на теннисном корте. Так я усвоил еще один урок.

Иногда мне удавалось обыграть членов школьной теннисной команды в неофициальных матчах, но самого меня в команду включили всего один раз, да и то в качестве запасного игрока. Я пришел к выводу, что чем-то не нравлюсь преподавателям физкультуры: то таинственное свойство, которое постоянно помогало мне избегать неприятностей, мешало окружающим принимать меня всерьез как спортсмена. Хотя я унаследовал от матери ее дарование спринтера (задыхался даже при беге на одну милю) и хотя я плохо отталкиваюсь, так что не могу прыгать ни в длину, ни в высоту, я всегда был и, смею сказать, остался и сейчас удивительно проворным теннисистом. Другими словами, я могу двигаться быстро, если вижу в этом какой-то смысл.

Для того чтобы поднять себе дух (который в тот момент совсем было упал), я записался на турнир в организации с удивительно ностальгическим названием «Англо-русский спортивный клуб». Там семидесятилетние офицеры царской армии в белоснежно-белых костюмах «свечами» доводили друг друга до полной неподвижности. Раздевалкой заведовал старый унтер, лысый, как коленка, с острой седой бородкой и пронзительным взглядом голубых глаз. Говорил он отрывистыми фразами и после каждой щелкал каблуками. В буфете он принимал заказы на кашу, блины и селедку, а когда вы выходили из-под чуть теплого душа, кидался с нагретыми полотенцами. Я одержал в этом турнирчике победу и как победитель получил набор разноцветных пепельниц, которые храню до сих пор так бережно, словно это изделия Фаберже.

Упадок духа у меня наблюдался не только из-за неприятностей в школе и дома, но и из-за приближения зловещего момента—экзаменов, которые сейчас называются «О-уровнем», а тогда звались экзаменами на аттестат. Такие экзамены терзают молодежь во все времена и во всех странах. Тогда, как и сейчас, изобиловали всяческие слухи. Без аттестата нельзя устроиться даже дворником. В случае войны вы станете только рядовым. Большинство самоубийств в Японии связано с провалом на экзаменах. И так далее и тому подобное.

У меня не было практически никаких надежд сдать экзамены, по крайней мере, по точным наукам. Несмотря на успехи по некоторым предметам, у меня не было абсолютно никаких шансов проскочить по математике, физике и химии. А без этого дальнейшее продвижение было невозможным. Дома мне не оказывали практически никакой поддержки, хотя, честно говоря, сомневаюсь, что наличие этой поддержки могло бы что-то изменить.

Мой отец немного привык к своему новому положению и стал спокойнее. Его контратаки на злой рок принимали разные формы. Каждые несколько месяцев он объявлял, что пишет роман. Дома должна была царить абсолютная тишина. Он устраивался в гостиной, а нам полагалось ходить на цыпочках по оставшемуся — весьма небольшому — пространству. В конце дня отец появлялся с одним-единственным листом писчей бумаги, усеянным поправками, вставками и вычеркиваниями, словно рукопись Бетховена. После этого он читал нам эту первую страницу. Ободренный нашим смехом (а его стиль был сплошь эпиграммный), он затем читал эту страницу посетителям и гостям на протяжении недель этак шести, пока ему это не наскучивало. После чего все затихало до той поры, пока он не садился за новый роман, когда все повторялось сначала. Мой отец написал шесть или-семь самых коротких романов в мире, что должно заинтересовать не столько литературоведов, сколько составителей «Книги рекордов Гиннесса».

Когда вдохновение его оставило, отец начал торговать произведениями искусства. Поначалу было больше энтузиазма, чем знаний, но вскоре у него проявилось качество еще более важное, нежели просто знания, — чутье. Хотя у него случалось немало мелких ошибок, но в важные моменты он брал атлас Британских островов и булавку и сидел над ним, словно медиум, ожидающий контакта с потусторонним миром. Установив его, он тыкал булавкой в атлас, надевал шляпу, брал трость и молча уходил из дома.

В результате такого общения с небесами он вернулся, например, из такой дыры, как Тьюксбери с сангиной Рубенса — эскизом для «Фарнезского быка», которую он продал амстердамскому музею за 1000 фунтов — сумму очень скромную даже по тем временам, но для него это было настоящим богатством. Потом он мог бездействовать в течение пары романов, пока деньги не кончались. Тогда он снова брал с полки атлас и вооружался булавкой. Другие вылазки в английские деревеньки принесли несколько эскизов маслом Хогарта — считавшиеся давно утерянными иллюстрации к «Гудибрасу» Батлера, не говоря уже о работах Бонингтона, Константина Гайса, одной работе Домье и коллекции бронзы эпохи Возрождения.

Мою мать повседневные события трогали гораздо меньше, чем нас с отцом, поскольку именно благодаря ей наша жизнь и сохраняла относительную устойчивость. Ее репутация художника к тому времени уже утвердилась, и ее работы выставлялись даже в таких известных картинных галереях, как Тейт и Институт Карнеги. Помимо живописи мама приобрела известность как театральный, и в особенности балетный, художник. Она оформляла постановки балетов Рамбера: «Сошествие Гебы», «Дама-лисица», «Мрачные элегии». Когда последний из упомянутых балетов пошел в Америке, то по бытовавшей тогда поразительной системе ее декорации и костюмы были приписаны американскому художнику Раймонду Совэ. Много лет спустя, когда я привез на Бродвей свою пьесу «Романов и Джульетта», ее оформлял мсье Жан-Дени Малкле, ведущий французский художник. Нам разрешили использовать декорации при условии, что об их авторстве нигде упоминаться не будет. Я никогда не мог понять политики профсоюза, который настолько не уважает собственного достоинства и порядочности, что способен создать такого рода правила. Неужели художники-оформители стоят настолько ниже просто художников? А если это не так, тогда почему то же нелепое правило не распространили и на художников? Почему в Национальном музее Вашингтона работы Микеланджело не приписаны Бену Шану, а Веласкеса — Джексону Поллаку?

Однако эти соображения к делу не относятся — я просто дал волю давно накопившемуся возмущению. В то время меня только шокировало то, что в Соединенных Штатах не могут оценить те декорации как работу моей матери. Она проводила в театре все больше времени: прямо за кулисами делала массу эскизов для «Компани Кенз», авангардной французской труппы, которой руководил Мишель Сен-Дени. Он только что эмигрировал в Англию, чтобы открыть театральную школу. Как я уже говорил, моя мать принадлежала к семейству Бенуа — клану, члены которого содрогнулись бы при мысли о том, что какой-то их отпрыск предназначен для фондовой биржи, и предложили бы ему заняться лучше скульптурой как делом более надежным. И теперь моя мать трезво посмотрела в лицо реальности. Будучи более трезвомыслящим человеком, чем Клоп и я, она поняла, что я не сдам экзаменов и что известие о моей неудаче вызовет огромные неприятности дома. И она спросила себя, какой смысл подвергать меня этой моральной пытке, если я не собираюсь становиться аптекарем, врачом и даже лицензированным бухгалтером. Разве я уже не развлекал своими пародиями небольшие аудитории? А какая разница между большой и малой аудиторией, кроме количества зрителей?

Мой отец, конечно, возражал — проформы ради, но его внимание все больше занимала неотвратимая война. Знакомые немцы приходили к нам домой слушать последние речи Гитлера и сетовать на слепоту демократий Запада. Зловещая атмосфера давала себя почувствовать даже в школе: гражданская война в Испании складывалась не в пользу законного правительства этой страны, и в результате нашего снисходительного безразличия германская и итальянская диктатуры позволяли себе все большие крайности.

Когда я еще оставался в Вестминстере, у нас в пансионе устроили мини-выборы: директор поощрил их, сочтя это воспитанием духа гражданственности. Мы все произносили речи и проводили агитацию, и хотя в такой школе естественной была победа консерваторов, результаты либералов и социалистов вызвали ощущение шока и даже испуга, особенно после того, как мы объединились в некий народный фронт, который был назван «Объединенным фронтом прогрессивных сил». Директор вызвал к себе делегацию, чтобы убедиться в отсутствии подрывных или антидемократических тенденций, однако когда он выяснил, что мы просто возмущены самодовольством консервативного большинства, то наградил нас одной из своих самых щедрых улыбок.

Я рассказываю об этом, совершенно не желая придать какую-то важность нашей деятельности. Однако задним числом интересно отметить, что уже в 1937 году в благородных учебных заведениях накал страстей был велик, и молодые люди делились практически на равные лагеря: в одном поддерживали политику умиротворения, проводимую Чемберленом, в другом — призывали сопротивляться агрессии, пока не стало слишком поздно. Я не принимал участия в большинстве последующих споров, поскольку прошел прослушивание в школе мсье Сен-Дени в Айлингтоне. Как это мне свойственно, я не понял принципа прослушивания. Одно из условий состояло в том, что надо было выбрать страницу из любой популярной пьесы и выучить ее наизусть. Мне и в голову не пришло, что мне следовало выучить только одну роль, а остальные прочтут старшие ученики. Я просто взял наугад страницу из «Святой Жанны» Бернарда Шоу и выучил все роли. Моя интерпретация экзамена позабавила мсье Сен-Дени и Джорджа Девина, который тоже преподавал в школе. Меня приняли, хоть и считалось, что в мои шестнадцать лет мне немного рано поступать к ним.