О себе любимом — страница 22 из 63

Я уже тогда подозревал — а теперь знаю наверняка — что интереснее всего играть такие роли, где имеется широкий диапазон противоречивых качеств, так что реакции персонажа непредсказуемы, а их логика становится понятной только в самом конце. Но сцена — не зеркало, все сложности надо уложить в два с половиной часа, так что их приходится упрощать, чтобы не нарушить условности жанра. Чехов нашел выход, намекая на целые пласты недосказанного, Пиранделло подавал все парадоксы с ледяной четкостью. Шекспир предоставлял своим персонажам даже больше простора, чем им требовалось. То, что актеры называют «хорошей ролью», на самом деле означает образ без должной таинственности, который дает сценический успех в ущерб достоверности.

Русский профессор был настолько академичен, что совершенно не понимал потребности в тайне. Его претензии к Чехову основывались на таких якобы абсурдах, как слова Ирины «Я хочу быть чайкой!». Он презрительно пожимал плечами:

— Для меня это физически невозможно.

Пока шло ревю, мы с Изольдой Денхэм оформили брак в бюро регистрации браков. Ей было девятнадцать, как и мне. Мой отец ничего не сказал относительно разумности этой женитьбы, да и мама тоже. Вероятно, они еще не успели опомниться от того, насколько стремительно я покинул дом. Благодаря усилиям некой достойной дамы, леди Нортон, которая фактически стала моей крестной матерью, мать Изольды смогла уехать в Америку, сопровождая группу эвакуирующихся детей. В эту группу были включены и ее собственные младшие дети. С помощью этого своевременного шага ей удалось избежать упреков или даже пули шотландского военного джентльмена. Его страсть была притушена патриотизмом.

Изольда плохо представляла себе реальности взрослой жизни, я же не знал абсолютно ничего. Если бы я хоть на секунду осознал свое невежество, то, несомненно, проявил бы большую осторожность и не стал очертя голову кидаться в семейную жизнь. Однако в мои намерения не входит запоздало винить кого бы то ни было в той странной ситуации, которая так изумила мою мать, когда я много лет спустя намекнул ей на происходившее. Дело в том, что отец слишком рано познакомил меня с элементами любовного заигрывания взрослых. Ужимки мужчин, оценивающих женские прелести, меня раздражали, а ответные реакции женщин вызывали чуть ли не тошноту. Даже сегодня, имея за плечами два брака и четырех детей, мне трудно об этом писать: для этого мне приходится делать над собой неимоверные усилия, чтобы оставаться абсолютно честным. И только сосредоточившись, я могу мысленно вернуться в безжизненную тюрьму, откуда так давно вырвался.

Во мне развилась такая пуританская холодность, что хотя я не исключал любви и привязанности, для меня не существовало самой идеи о том, что они могут находить плотское выражение. Или, по крайней мере, я воображал, что некий скрытый инстинкт, который пока никак не проявлялся, в нужный момент заявит о себе и даст мне все, что нужно: желание действовать, настойчивость, умение. Как очень многие, я с полной непринужденностью мог обмениваться сальными шуточками, оставаясь при этом невинным и не зная ничего, кроме того, что с той же непринужденностью рассказывали мне другие.

Есть фотография, где мне один год. Я держу деревянную матрешку, в которую входило девять других, начиная с огромной бабы и кончая малюсенькой, чуть ли не с горошину. Я с явным удовольствием размахиваю двумя половинками этой поучительной игрушки. Видимо, мне очень рано пришла в голову мысль о том, что внутри беременной женщины находится другая беременная женщина — и так вплоть до самой маленькой. Не думаю, что я когда-то заподозрил, что самая маленькая может оказаться ребенком. Скорее всего я полагал, что эмбрион — это просто очень-очень маленькая женщина — просто одетая в сарафан.

Мама познакомила меня с фактами жизни постыдно поздно, а отец стеснялся говорить о мужчинах, хотя всегда был готов болтать о женщинах. При этом я довольно долго просто не верил услышанному, а моей первой реакцией был удушающий ужас. Я, например, не понимал, как мне удалось пережить девять месяцев заключения в животе, без глотка свежего воздуха. Потом я свыкся с этой мыслью и пришел к выводу, что все это весьма странно, но не более странно, чем всякие другие жизненные явления.

Я всегда на полшага отставал от других: у меня не было братьев и сестер, и я рос в атмосфере утонченности, не преодолевая тех препятствий, которые так важны для умственного и физического равновесия. Можно сказать, что мою умственную пищу составляли одни деликатесы и искусственное питание.

Я был чересчур хорошо подготовлен к жизни утонченной, но был совершенно не готов к бурным водам и сильным ветрам. Конечно, я сознавал свои недостатки, но полностью понял проблему только когда у меня самого появились дети.

Сколько бы люди ни возмущались тем, что принято называть веком вседозволенности, я уверен — открытое общение, пусть даже доведенное до крайности, бесконечно лучше сумрака невежества. Поколение, освоившее свою плотскую природу, несравненно предпочтительнее того, которое прикрывало незнание условностями и лицемерными букетиками набожности и пуританского воспитания. Даже порнография, эта противоположность эротики,часто выступает как освободительница от гораздо большего зла — общественной цензуры.

Может показаться странным, что я с таким жаром пишу о битве, в которой победа уже одержана. Я лишь хочу напомнить маловерам о том, что дела не всегда обстояли так, как сегодня. Хотя мужчины и женщины всегда находили какие-то обходные пути, до сравнительно недавнего времени как среди родителей, так и в образовательных учреждениях существовали предрассудки, накладывавшие табу на вопросы бытия, без которых немыслимо человеческое счастье.

Первое, что я осознал, — это необходимость экономии. Мы переехали из пентхауса в полуподвальную квартирку на Редклифф-роуд, пав с утонченных высот до уныния повседневности, которое как нельзя лучше подходило бы к морали Средних веков. Практически единственным нашим имуществом был маленький спаниель, у которого в пещерном мраке нашего обиталища начались эпилептические припадки. Газовая горелка работала от счетчика, который принимал шиллинги или, во времена безденежья, пенсы. Густо пахло сыростью и кошками. Единственным преимуществом этого убогого жилья был сад — по-викториански мрачный лоскут редкой травы, где вся зелень казалась на несколько тонов темнее обычного, а сломанные решетки провисали под слоями прочно въевшейся пыли. Там же стояли разбитый шершавый стол с дыркой посредине (в счастливые времена в ней устанавливался зонт) и пара белых плетеных стульев с ножками разной длины и самоубийственной склонностью расплетаться. Не самое идеальное место для медового месяца. Но и время для медового месяца было не самое идеальное..

Начались массированные дневные налеты. Небо заполняли сотни самолетов. Апофеоз наступил одним погожим летним днем, когда к немцам присоединились деревянные самолеты итальянцев. Была поставлена цель уничтожить британскую авиацию. Мы сидели в саду и пили чай, ощущая себя почетными гостями, которые с отстраненным интересом монарших персон наблюдают драму, развертывающуюся над их головами. Там были пламя, шлейфы черного дыма, блеск металла на солнце, шум тысячи бормашин и даже парашюты, которые медленно относил в сторону ветер. И все же, как мы ни старались, нам не удавалось отождествить это зрелище со множеством человеческих трагедий. Благодаря кино звуки выстрелов всегда казались мне ненастоящими — даже когда стреляли в меня.

Ревю сошло со сцены, а отец начал совершать опасные поездки за границу. Мать переехала в деревню, где ей предстояло провести всю ее оставшуюся жизнь, за исключением одного недолгого периода в Лондоне. Мне начали предлагать роли в кино. Все началось с по-лудокументального фильма «Майн кампф — мои преступления». В нем я исполнял роль Ван дер Люббе, придурковатого голландца, обвиненного в поджоге рейхстага. Мне приклеили нос из воска, сделавший меня похожим на сифилитика, и прыщ на щеке,- из-за чего я выглядел еще более виноватым. Моим следующим фильмом была возмутительно короткая лента с названием «Привет, слава!», в которой я исполнил всего один монолог, а потом лез по усеянной звездами веревочной лестнице и махал рукой актрисе Джин Кент, та тоже карабкалась по лестнице и делала это более ловко, чем я. Как вы понимаете, мы символизировали собой множество молодых людей, которым предстоит оказаться на вершине славы.

Третьим был по-настоящему серьезный фильм «Самолет не вернулся на базу». Его ставил Майкл Пауэлл, а снималось там несколько самых хороших британских актеров. Мне предложили роль пастора-голландца, видимо, благодаря моей небританской внешности. То, что внешность у меня не голландская, было не важно, особенно в военное время. Моя коротенькая роль состояла в основном из латинских фраз. Голландских было меньше, а английских и вовсе мало.

Доброжелательные опытные актеры так часто предостерегали меня об опасностях «пережимания» роли, особенно на экране, что к моей первой серьезной роли в кино я подошел с невероятной осторожностью. Британия уже поставила в Голливуд целый батальон элегантно-сдержанных актеров, безупречных исполнителей школы Дю Морье: они, как я уже говорил, могли играть кого угодно — от обманутых мужей до щеголеватых шантажистов и от шефов Скотланд-Ярда до главарей бандитских организаций, — и их роли никоим образом не влияли на их исполнение. Одним из таких образцовых актеров был Хью Уильямс, одновременно героичный и чувственный, но всегда безупречно подтянутый и неизменно вежливый. Он настолько пристально наблюдал за тем, как я репетирую своего голландского пастора, что совсем меня смутил. В конце концов он подошел ко мне и с похвальной вежливостью осведомился:

— Извините, молодой человек, что именно вы собираетесь делать в этой сцене?

Я пытался найти слова, которые выразили бы мою преданность его исполнительской школе.

— Право, не знаю, мистер Уильямс, — проговорил я наконец и с надеждой добавил: — Я думал, что н