О себе любимом — страница 24 из 63

А потом я прочел статью. Новым драматургом оказался я сам! Я перечитал статью несколько раз, и только потом решился поделиться тайной с родителями. Теперь мне стала понятна лукавая улыбка Фарджона и нетипичная для него холодная уклончивость. Он за свой счет отдал перепечатать мою пьесу и показал ее Эгейту. Статья была великолепна. Кончалась она следующими словами:

«Когда наступит мирное время и английский театр сможет от чистой развлекательности вернуться к искусству драмы, эту пьесу обязательно поставят. Пусть зрителей не пугает такая перспектива: эта трагикомедия прекрасно читается, а смотреться будет еще лучше. Да, появился новый драматург, и на его пьесу будут ходить».

Я смущенно показал статью отцу, словно она могла представлять для него некий интерес. Должен отметить, что он принял известие на удивление хорошо.

После такой лести очень трудно привыкать к строгостям военной жизни, однако это удивительное событие все-таки окружало меня безмятежностью даже в тот момент, когда старшина осыпал меня самой отборной руганью. Помню, существовала такая мерзкая процедура: проверка вещмешка. Его следовало укладывать в предписанном геометрически выверенном порядке, причем носкам каким-то образом надо было придать форму квадратов и разместить по сторонам прямоугольника, в который превращалась шинель, уложенная поверх одеял. Это, конечно, нетрудно сделать квадратным людям, которым и нужны квадратные носки. Но стоит только носкам побывать на ногах человека круглого, как они послушно принимают форму своего хозяина. Я прилагал все силы, чтобы превратить носки в квадраты, предписанные военными правилами, однако безрезультатно. Стоило мне выпустить их из рук, как шерсть медленно расплывалась пышными округлостями, и мои носки лежали, словно сдобы на подносе. Старшина вошел ко мне в почти что радостном настроении, но стоило его взгляду упасть на мои носки, как у него дым из ноздрей повалил. До появления проводящего проверку офицера он только успел наимерзейшим образом пригрозить мне самыми тяжкими наказаниями.

Вошел офицер.

— Смирна-а! — рявкнул старшина, не отрываясь от моих носков и предвкушая дьявольское наслаждение. Офицер даже не взглянул на вещмешок. Он подошел прямо ко мне и поинтересовался, действительно ли я Устинов. Я ответил утвердительно.

— Я читал о вас в колонке Джеймса Эгейта, — приветливо заметил он, а потом минут десять тепло говорил о театре. Оказалось, что он работал помощником режиссера на шекспировских фестивалях в Риджент-парк, а военную жизнь находит невыносимой и признался, что близок к нервному срыву. Я ответил, что очень хорошо его понимаю. Он согласился, что это даже утешительно, ведь мне приходится еще хуже. Мы оба рассмеялись, и он ушел. Старшина подошел ко мне с озадаченным видом.

— Что он сказал?

Я посмотрел на него с молчаливым и сострадательным торжеством.

— Он сказал, что читал обо мне в колонке Джеймса Эгейта... сэр!

— Это еще что за хреновина?

И он поплелся за офицером, бормоча себе под нос, что из-за этих гражданских армия скоро совсем развалится.

Когда одна из самых холодных в истории зим сменилась одним из самых жарких лет, почти без намека на весну, жизнь стала немного терпимее. В результате одного из тех бесчисленных административных проколов, которым столь подвержены армии, в наших рядах оказался польский еврей, который не умел ни читать, ни писать, знал только польский и идиш. Росту в нем было не больше полутора метров. Даже когда еще не существовало компьютеров, которые вносят такой хаос в жизнь общества, армия была практически не способна исправить ошибку подобного масштаба. Пришлось командованию импровизировать, и наш капеллан, валлиец, похожий на Бетховена, но предпочитавший заунывные гимны, исполнявшиеся в унисон, объявил, что нужен доброволец, который может говорить на идише. Вперед шагнул один парень, цыган с серьгой в ухе, который почему-то вообразил, что цыганский язык вполне сгодится. Не сгодился. В конце концов меня попросили попробовать немецкий. Впервые в глазах новичка вспыхнула некая искра понимания. Конечно, этот язык не относился к его любимым, но ведь идиш — это просто искаженный средневековый немецкий, к которому подмешано немного звукоподражательных и экзотических элементов, так что некий контакт между нами возник.

Благодаря вмешательству капеллана мне, а вернее моему новому другу, предоставили несколько минут отпуска по семейным обстоятельствам в полковой столовой. Мне же было велено помочь ему расшифровать любовные письма его жены, которая тоже не умела ни читать, ни писать. Эти письма, написанные кем-то из соседей, были удивительно трогательны из-за их простодушного эротизма. Так что благодаря этой переписке — а я должен был трудиться над его ответными посланиями — мое образование в этой сфере значительно пополнилось.

На плацу контакт было поддерживать гораздо труднее. В то время в британской армии маршировали шеренгами по трое, так что куда бы взвод ни поворачивал, центральная колонна всегда оказывалась скрытой он взглядов. Естественно, что нас двоих определили в эту центральную колонну, и мне было официально приказано тихо переводить приказы на немецкий, так что в считанные секунды после того, как остальные выполняли какое-то движение, мы следовали за ними. Поскольку он плохо знал разницу между правым и левым, то вполне естественно, что соответствующие немецкие команды тоже мало что для него значили. Его-то выручал маленький рост, а вот я возвышался над всеми. Спустя какое-то время мне надоело получать выговоры за него, так что я бросил шептать по-немецки и просто велел ему делать то же, что делаю сам. Это ему удавалось довольно ловко, и в конце концов он даже стал опережать остальных, догадываясь о том, что только собирался скомандовать старшина.

Приблизительно в это же время кто-то решил, что из меня может получиться офицер, и вот мне временно поручили пост, господствовавший над прибрежными утесами. Эта позиция представляла собой земляную имитацию дота и являлась частью поспешно созданной системы оборонительных сооружений, соединенных тропинкой, которая тянулась по самому краю обрыва. На такую не ступил бы даже уважающий себя горный козел, предоставив рисковать солдатам британской армии, обвешанным устаревшим оружием. Внутри этого затхлого и опасного сооружения могли на корточках уместиться трое солдат, чтобы вглядываться сквозь крошечные щели в малообещающую тьму. В таком месте было бы удобно изучать жизнь морских птиц, но оно вряд ли могло остановить наступление немецкой дивизии. В центре, на крошечных козлах, стоял деревянный ящик, набитый фосфорными гранатами, которые якобы могли подорвать боевой дух противника, и довольно небогатый выбор шоколадных конфет с ликером. В углу лежала маленькая авиационная бомба, ярко-желтого цвета, исписанная красным текстом инструкций. Рядом с ней был деревянный скат. У нас был приказ в случае высадки немецких войск вручную столкнуть бомбу с обрыва.

Командование поручило мне двух солдат, чтобы удерживать эту позицию. Один был беркширским фермером со свекольно-багровым лицом и налитыми кровью веселыми глазами. Вторым оказался мой неизбежный дружок из Польши, которого больше некуда было деть. Нас вооружили винтовками, причем мне досталась самая современная — образца 1912 года.

Берег, который нам часто приходилось патрулировать ночами, был местом зловещим и даже трагичным. Волны с шумом накатывались на гальку, под настилом пляжных сооружений копошились грызуны, под крышами заминированных домов поселились летучие мыши. Море выбрасывало на берег бесконечный хлам: обгоревший авиационный шлем, не попавшие по адресу размокшие листовки, призывавшие французов удвоить свои усилия, искореженные куски металла и обгоревшие деревяшки от потопленных кораблей. А однажды оно вынесло к моим ногам разбитый ящик с размокшими порнографическими журналами, сокровищами какого-то одинокого сластолюбца, и я немедленно созвал к себе весь наряд.

Ходили слухи, что до нас некий немецкий диверсант выкрал целый наряд, не оставив никаких следов, кроме разлитого какао и следов недолгой борьбы. Как бы то ни было, нам выдали по четыре гранаты, которые мы должны были подвешивать к поясу, и автоматы, только что поступившие из США,— свидетельство того, что с военной точки зрения наш пост представлял немалую важность.

И вот в такой обстановке как-то ночью прозвучал сигнал тревоги, оповещающий о начале вторжения. Завыли сирены, наша авиация-бомбила берег Франции. Я поспешно нацепил на себя всю амуницию и, ничего толком не видя, побежал по тропе. Подвешенные к поясу гранаты дробно стучали по телу. У Кале полыхало пламя, и небо пульсировало от алых всполохов. Чернильно-черный пролив прочерчивали линии трассирующих пуль — там видимо шел бой между торпедными катерами. Наступал час X, тот момент, к которому нас готовили. Я откинул брезентовую занавеску, которая служила дверью моего дота. Фермер уже оказался на месте, и его глуповатый смех эхом отражался от сырых стен. Маленький поляк тоже был на посту: нетерпеливыми ручонками он перебирал гранаты и потряхивал их, словно пузырьки с микстурой от кашля.

— Этот паразит добрался сюда раньше меня, — хихикнул фермер. — А я-то думал, что одеваюсь быстрей некуда.

В эту минуту меня занимала не столько таинственная способность поляка предсказывать ближайшее будущее, сколько его неосторожное обращение с этими мерзкими гранатами. Им случалось взрываться от резкого толчка.

Я яростно заорал ему по-немецки, чтобы он оставил гранаты в покое — они могут взорваться прямо у него в руках.

Внезапная вспышка ярости помогла мне понять, почему вторжение происходит именно здесь. Было совершенно очевидно, что Гитлер, не уверенный, стоит ли ему испытывать судьбу, получил от какого-то шпиона донесение, что на британских позициях, расположенных ближе всего к Франции, находятся два рядовых, которые могут общаться только по-немецки. Он моментально загорелся энтузиазмом. Стукнув кулаком по карте Британских островов, он заорал своим приближенным: