Как я уже упоминал, отцом ее был швейцарский пастор из Рейнфелдена, который (об этом свидетельствует старинная фотография) стал миссионером в Эфиопии. Подобно многим швейцарцам, он, похоже, хорошо разбирался в технике и среди прочих миссионерских занятий изготовил для сумасшедшего негуса Феодора пушку. К этой пушке беднягу и приковали, чтобы он не мог сбежать и изготовить такую же кому-нибудь другому. Кое-кто может счесть, что подобный поступок подтверждает безумие негуса, однако мне эта мера представляется весьма эффективной, хотя и несколько примитивной. В результате этого моя бабка, которую назвали Магдаленой, родилась в походной палатке во время битвы при Магдале, пока металлическое детище ее отца сотрясало его на поле боя. В этой битве эфиопским войскам противостояла британская армия под командованием лорда Непира, и проигравший сражение негус покончил с собой.
По материнской линии бабушка была как-то связана и с Гоа, португальской колонией в Африке. А самая младшая ее сестра еще до недавнего времени была фрейлиной при дворе Хайле Селассие, а потом получила апартаменты во дворце губернатора Асмары, где климат больше подходил для ее больного сердца. Это указывает на то, что семья моей бабки явно имела вес при дворе эфиопских императоров.
Я хорошо ее помню: это была женщина простодушная и глубоко сентиментальная. История распятия Христа неизменно повергала ее в слезы, словно это была не вселенская трагедия, а глубоко личное горе. Когда рассказ доходил до двух разбойников, она начинала рыдать. У нее была привычка ловить меня и сажать к себе на колени, чтобы рассказать что-нибудь на ночь. Она прижимала меня к пышной груди, и моя фланелевая пижама промокала от слез и начинала холодить кожу. Иногда я просил ее, чтобы она рассказала мне что-нибудь попроще, но даже если ее рассказ начинался с волков и поросят, фей и прочего, улица с пряничными домиками быстро приводила нас на Голгофу, так что и во сне меня мучила тайна страстей Господних.
Надо полагать, что мой отец подвергался той же процедуре — возможно, даже с большей интенсивностью, поскольку его мать была тогда моложе и слезы у нее были еще холоднее. Возможно, именно поэтому мой отец оказался совершенно нерелигиозным человеком: он не был ни богохульником, ни агностиком, его просто совершенно не интересовали эти вопросы. Он не испытывал ни малейшей потребности ни принять религию, ни отвергнуть ее, ни даже бояться ее как суеверия. Ее для него просто не существовало.
Он сам признает, что был страшно избалован: вполне естественный результат в отношении дара небес после семи лет бесплодных попыток обзавестись потомством. Потом в семье родилось еще четыре ребенка, но весь жар благодарности был сосредоточен на моем отце, он всегда и во всем был прав. И тем не менее не все было безоблачно. Мой дед часто ставил своих близких в неловкое положение. Он был страшно нелюдим, до такой степени, что мог уйти к себе, если ему надоедали гости, и в то же время часто появлялся на берегу голым. Ему не приходило в голову, что существует какая-то разница между одетым и раздетым человеком: возможно, это можно считать идеальной незакомплексованностью, однако по отношению к тем, кто не одарен таким равнодушием, подобное поведение надо признать не слишком тактичным. А еще он не мог понять, почему совместный прием пищи считается способом общения, и говорил, что если бы люди вместе испражнялись, ненавистные ему контакты были значительно короче. Другими словами, он считался человеком эксцентричным, а такие люди обладают даром ставить своих детей в неудобное положение.
Вокруг спокойной, немного беспомощной и в целом удивительно снисходительной турецкой Палестины, где царила ни с чем не сравнимая религиозная терпимость, мир стремительно менялся. Княжество Вюртембергское превратилось в часть Германской Федерации. Кайзер посетил Иерусалим, и во дворике лютеранской больницы до сих пор стоит памятник ему в нелепом образе Зигфрида. Сам того не осознавая, мой отец был теперь немцем — и стремительно приближался 1914 год.
В начале военных действий мой отец и его брат оказались в Дюссельдорфе, и для них было совершенно естественным вступить в немецкую армию. В гренадерском полку ротой отца командовал будущий генерал Шпайдель, который потом служил в Вермахте, а в конце концов — в НАТО. Его денщиком был Эрвин Пискатор, прославившийся режиссер догитлеровского коммунистического авангардного театра. В ходе войны оба брата перевелись в авиацию, и Питер, в честь которого я был назван, погиб в пятницу 13 июля 1917 года неподалеку от Ипра. Его самолет с соответствующими опознавательными знаками перевозил через фронт письма английских военнопленных. На британских зенитных батареях солнце било солдатам в глаза, они не разглядели белых полос на самолете и сбили его. Потом они за свою ошибку извинились.
Тем временем в Иерусалиме Платон Григорьевич, у которого пятнадцать лет назад истек срок изгнания, вдруг вспомнил, что, несмотря на лютеранство, он остался офицером запаса кавалергардского полка. К тому времени он уже потратил почти все свое состояние, так что перспектива пройти сквозь игольное ушко больше не казалась ему столь безнадежной; как в прежние годы. Его родина была в опасности, и конь без всадника наверняка стоял наготове, чтобы домчать его до вражеских позиций. Он явился к русскому генеральному консулу в Иерусалиме и, встав навытяжку, чтобы его метр шестьдесят выглядели как можно внушительнее, предложил свою шпагу отечеству. Ему очень мягко ответили, что в его услугах острой необходимости нет, однако он отказался этому верить. Продав всю свою недвижимость (причем, дом в Иерусалиме — самому Хайле Селассие), он собрал вещи, в число которых входили внушительная коллекция греческих, римских и египетских древностей и последние чемоданы с деньгами, и со всей семьей отправился морем в Россию, выбрав самый долгий путь. Он сделал остановку в Лондоне, достаточно долгую для того, чтобы поместить двух младших сыновей в школу в Денмарк-хилл, где их ждали настоящие пытки. Садист-директор издевался над ними из-за немецкой приставки «фон» перед их фамилией и постоянно упоминал об их германском происхождении на уроках.
Последним пунктом в одиссее моего деда стало Осло, где он за смешную сумму продал свою коллекцию какому-то норвежскому судовладельцу, после чего отплыл с женой и дочерью Табитой во тьму и смятение.
Война закончилась революцией, и не только в России, об этом знают все, но и в Германии, о чем многие забыли. У моего отца в гамбургском трамвае сорвали погоны. Люди развлекались, как могли. Он понял, что пора возвращаться к гражданской жизни, и ему удалось устроиться представителем германского агентства печати в Амстердаме. Едва успев приступить к работе, он взял отпуск и отправился в Советский Союз, надеясь выяснить судьбу родителей и сестры. В то время попасть в Россию было нелегко, потому что множество людей старались из нее выехать, однако ему удалось влиться в группу военнопленных, возвращавшихся на родину. Они, конечно, знали, что произошла революция, и были уверены, что именно они — те самые «голодные и рабы», о которых говорится в «Интернационале». Их энтузиазм бил через край, и они с песнями ехали в рай для рабочих. Многие везли велосипеды, приобретенные сразу после выхода из лагерей. Эти транспортные средства стали символом новой жизни, и они жадно прижимали их к себе, готовясь попасть в Утопию. Как только пароход вошел в гавань Нарвы на границе России и Эстонии, велосипеды были конфискованы для нужд армии, а возвращающихся военнопленных, и моего отца вместе с ними, заперли в теплушки, чтобы увезти в глубь России и там сделать солдатами Красной Армии.
Поезд полз в ночи, везя разочарованных мужчин, безмолвно скорчившихся на полу среди навоза и соломы. Отец стал планировать побег. Поезд часто останавливался, и во время одной из таких остановок он отжал дверь. Небо начинало светлеть, а вдали ощущалось присутствие большого города, как некий отблеск и характерное уплотнение горизонта. Молчание оглушало, как звук моря в поднесенной к уху раковине. Он выпрыгнул из вагона, прихватив свой чемоданчик, набитый шоколадом, беконом и сахаром — валютой трудных времен. Через час-два он был уже в центре Ленинграда.
Отец почти не говорил по-русски, однако это не казалось серьезной проблемой в предстоящем ему практически невыполнимом предприятии, которое заключалось в следующем: найти старика и его жену и дочь в стране, занимающей одну шестую всей суши. Он начал с того, что познакомился с моей матерью, это был шаг в нужном направлении. По крайней мере, я так считаю.
2
История о том, как моя мать смогла встретиться с отцом, звучит не менее странно и драматически. Дени Бенуа был работником в деревне Сен Дениле Сезанн, которой, похоже, уже нет на картах. Его жена была родом из городка Куломьер к юго-востоку от Парижа, где изготавливаются великолепные сыры. Он умер в 1702 году, а его жена, прачка, перебралась в деревушку Сен Уэнен-Бри, между Меленом и Нанжи. Сегодня это унылое поселение — или, может быть, ему просто удается прятать богатство местной земли, как крестьянин прячет свои деньги в старом матрасе. Многие окна в церкви разбиты, и она стоит в одном из восьми приходов, которые обслуживает переходящий с места на место священник. Я его так и не увидел, но решил, что хотя бы часть следов велосипедных шин, прочертивших грязные дороги, должна принадлежать ему. Часы на здании ратуши сломались уже много лет назад, и на памяти ныне живущих они показывают правильное время всего два раза в сутки. Когда я там побывал, ратуша была открыта в такое время, когда все ратуши обычно бывают закрыты. Причина заключалась в том, что обязанности мэра выполняла школьная учительница, которая могла заниматься делами только во время большой перемены. Она сидела в темном кабинете с ручкой в одной руке и бутербродом в другой.
Беспорядочно разбросанные домики с облупленными стенами окутаны туманом, который опускается без всяких метеорологических причин и ползет над коровьими лепешками и тухлыми лужами, когда другие части долины освещает ласковое солнце. Хотя сегодня это весьма неприветливое место, оно было таким не всегда. По крайней мере, когда здесь обосновалась только что овдовевшая прачка, какое-то количество домов были новыми. Она, видимо, была женщиной мудрой и решительной, потому что ее сын вырос не просто грамотным, а стал местным учителем. Затем ту же профессию имел его сын. К моменту появления третьего поколения в виде живого мальчугана по имени Жюль-Сезар дало себя знать некое недовольство, желание улучшить положение семьи. Он решил не становиться учителем, и сделал шаг по направлению к высшему свету, поступив учиться к кондитеру. Судя по всему, эта наука шла у него очень успешно, потому что вскоре он уже был кондитером герцога де Монморанси. Отношения хозяина и слуги сложились в духе Дон Жуана и Лепорелло: когда во Франции началась революция, они вместе эмигрировали в Голландию, где герцог очень быстро остался без средств. Они держались вместе как компаньоны-мошенники, а в конце концов и как друзья. В какой-то момент решено было поправить финансовые дела, отправившись в Петербург. Именно там они расстались: герцог вернулся во Францию, где ужасы революции прекратились, а Жюль-Сезар стал шеф-поваром голландского посланника. Его познания расширились и охватывали теперь весь широкий спектр кулинарного искусства и ремесла. Он стал настолько знаменит, что вскоре покинул посольство и получил должность «Maotre de Bouche» (главного кухмейстера) при дворе императора Павла I.