О себе любимом — страница 60 из 63

— Это Иаков борется с ангелом?

— Что вы! — ответил Ликский.— Это человек борется со своей судьбой.

«Ну конечно! — подумал Клоп.— И как я мог усмотреть тут религиозный сюжет?»

— A-а, понятно,— произнес он вслух. — Очень интересно и необычно. Прекрасная мысль написать такую картину!

Ликский, казалось, был доволен таким отзывом — он стал показывать Клопу все свои полотна поочередно, радуясь, что нашлась пара глаз, готовых их смотреть.

Клопа же этот просмотр совсем измотал. Однако он смотрел полотна не по велению разума. Ему нравился Ликский. Так трогательно было видеть творения этой восторженной, идеалистической натуры.

В ту пору террора, когда людей расстреливали ни за что, без суда и следствия и часто по ошибке, было поистине чудом, что визиты Клопа в Чека и в Комиссариат иностранных дел проходили так легко и в столь дружелюбной атмосфере. По счастью, Клоп не понимал этого. Думаю, потому и остался жив. Он не боялся своих хозяев, хотя инстинктивно был с ними. А кроме того, он был вежлив, держался уважительно и не выказывал враждебности, что и располагало к нему людей, имевших обычно дело с напуганными, озлобленными пленниками.

Дня через три или четыре после первой встречи с Ругаевым Клоп снова пришел к нему в Чека, и тот встретил его как старого знакомого. Ругаев дал ему пропуск и даже билет на поезд до Пскова, но предупредил:

— Вам разрешено пробыть в Пскове не больше двадцати четырех часов. Затем вы должны вернуться в Петроград и немедленно прийти ко мне.

Клоп пообещал и уже с пропуском и билетом в кармане зашел на почту и отправил Бите телеграмму о приезде.

Трое Устиновых смогли, наконец, встретиться.

Мать с дочерью были предельно взволнованы и испуганы. До сих пор им приходилось волноваться только за себя, а туг в этой стране террора вдруг появился Клоп — и они опасались за него. Он же не унывал. К концу своего пребывания он сумел заразить своим легкомысленным оптимизмом и мать, и сестру. Он обещал тем или иным способом поддерживать с ними связь и сделать все, что в его силах, чтобы вызволить их из России.

Услышав, где он остановился в Петрограде, мать покачала головой.

— Бедные люди! — со вздохом произнесла она".— У них и так нелегкая жизнь, а тут еще ты добавил забот своим присутствием. Да и тебе там наверняка не слишком удобно.

И она посоветовала Клопу поехать к их другу Николаю Николаевичу Шрайберу, которому — она была уверена — куда легче принять гостя. Мать дала Клопу письмо к нему.

— Ты легко найдешь его,— сказала она.— Он живет на Четвертой линии, всего в нескольких шагах от того места, где ты остановился.

Поездка в Псков и обратно прошла без приключений, если не считать того, что в переполненном товарном вагоне, где ему пришлось сидеть на жестком и грязном полу, на обратном пути он не без успеха приставал к хихикавшим веснушчатым крестьянкам. Возможно, сказывались пристрастия деда Григория Михайловича, который не начинал дня, не затащив к себе в постель крестьянской девчонки из своего поместья.

Вернувшись в Петроград, Клоп отправился по адресу, который дала ему мать. Дверь открыл красивый немолодой мужчина. У него были голубые, необычайно яркие глаза, седые волосы и красное лицо. Это и был Николай Николаевич. Прочитав записку Магдалены, он заулыбался и предложил Клопу войти. Сказал, что искренне рад оказать гостеприимство сыну своих дорогих друзей и, в еще большей степени, брату Биты — он был дамским угодником и явно питал слабость к сестре Клопа.

На другой день Клоп, верный своему слову, отправился к Ругаеву, и тот снова подробно допросил его. На этот раз Ругаева интересовали политические взгляды Клопа и его отношение к революции.

Клоп дипломатично отвечал, что не интересуется подобными вопросами, да и плохо в них разбирается, однако дал понять, что симпатии его на стороне трудящихся масс и он ратует за их свободу. Ругаев записывал все его ответы. А с того места, где сидел Клоп, было видно, что он пишет. Большинство слов Клоп понимал, но одно слово поставило его в тупик, и он постарался его запомнить. Шагая после встречи домой, он повторял: «Сочувствует, сочувствует, сочувствует...»

Войдя к Николаю Николаевичу, он тотчас спросил:

— Скажите, пожалуйста, что значит слово «сочувствует»?

Тот немного подумал.

— Ну, видите ли,— сказал он,— когда кто-то умирает...

— Что-что? — переспросил Клоп.

— Подождите, давайте скажем иначе. Вы потеряли отца, а я приду и скажу вам, как мне жаль, что это случилось — это и будет означать, что я вам сочувствую.

— А-а! — с облегчением произнес Клоп.— Теперь я понял. Спасибо! — А сам подумал: «Все-таки порядочный человек, этот Ругаев. Написал, что я симпатизирую революции!»

Николай Николаевич и Клоп разговаривали друг с другом по-французски. Этот язык Николай Николаевич лучше всего знал. Как и дальняя родственница Ольга Владимировна, немолодая, всегда печальная вдова, которая тоже жила в этой квартире.

Квартира была просторная и удобная, с роскошной ванной, где даже в ту пору можно было время от времени принимать ванну.

Николай Николаевич в прошлом служил на флоте и сейчас, по поручению революционного правительства, работал над изобретением приспособления, которое очистило бы Балтийское море от мин, заложенных во время войны. Он отвел для этих целей в квартире большую комнату и устроил там мастерскую, где проводил опыты, делал чертежи и работал с картами. У него была даже секретарша, которая по большей части ничего не делала — сидела за пишущей машинкой и читала французские романы. Мы учились с ней в одной школе, звали ее Валерия Полещук.

Николаю Николаевичу очень полюбился Клоп, ему нравилось беседовать с ним, смеяться его шуткам, он познакомил Клопа со многими интересными людьми.

По вечерам они на велосипедах ездили в гости к психиатру профессору Карпинскому, а также к бывшему министру Кони. Клоп слушал и запоминал различные мнения о России, о русском народе и революции, но, как правило, это были обобщения, сделанные на основе забавных историй. Так, он не раз слышал, что всякий русский в душе анархист. Например, идет крестьянин по полю и видит столб с надписью: «Здесь начинается земля такого-то», с минуту смотрит на столб, чешет голову, затем вытягивает столб из земли и отбрасывает в сторону.

Другие люди говорили, что русский крестьянин — добрейшая душа: он никогда не совершит жестокости ради жестокости. Он простодушен, наивен и, конечно, необразован. Правительство для него — и сейчас, да и всегда — всесильно и непререкаемо, это законная власть. И он без звука должен выполнять его решения. Раньше был Царь, теперь — Власти.

В качестве иллюстрации говоривший привел такой пример: однажды он видел, как крестьяне стояли и смотрели издали на горящий помещичий дом. Он спросил:

— Кто же поджег этот дом?

Крестьяне удивленно переглянулись, и один из них весьма одобрительно произнес:

— Власти, а то кто же?

Все, с кем ни встречались Николай Николаевич и Клоп, считали, что революции было не избежать. Положение, в котором находилась страна, не могло долго продолжаться. Массы, конечно, не были готовы к революции, но могут ли необразованные люди быть, вообще, когда-либо к ней готовы? Одним из величайших преступлений старого режима было то, что людей держали в темноте.

— Но вот увидите,— говорили собеседники,— революция или не революция, русский народ останется таким, каков он есть.

В этих высказываниях не было ничего оригинального или поучительного, тем не менее с почтенными мужами интересно было познакомиться. Они словно крабы-отшельники сидели в своих раковинах, перебирали прошлое и произносили глубокомысленные фразы.

Но Клопа куда больше привлекала фривольная сторона жизни. У Николая Николаевича было много приятельниц, посещавших Квартиру. Среди них была не слишком симпатичная англичанка по имени Ада, с которой он часами запирался у себя в комнате. Другая из его девиц, прехорошенькая блондиночка, вскоре вышла замуж, и Клоп присутствовал на свадьбе, от которой получил большое удовольствие.

Ольга Владимировна, будучи женщиной верующей, как-то раз предложила Клопу пойти с ней в воскресенье в церковь. Она очень расхваливала тамошнего священника отца Николая — святой человек, говорила она, и службы у него замечательные.

И вот они пошли в церковь святого Андрея, красивое, белое с золотом, барочное здание на углу Шестой линии и Большого проспекта. Церковь была полна народу — люди стояли встревоженные, удрученные. В воздухе чувствовалось Напряжение. Паства истово молилась, крестясь и кланяясь, и то и дело опускаясь на колени. Пел хор. Но вот отец Николай стал читать проповедь, и все затихли, внимательно слушая, ловя каждое его слово.

Вскоре Клоп заметил прехорошенькую девушку, которая — он был уверен — заметила его тоже. Он повел себя, как все. Опустился на колени и отбил земной поклон. При этом он метнул взгляд на девушку и, к своему удивлению, встретился с ней взглядом.

Немного позже он с ней познакомился — Ольга Владимировна знала ее мать. Девушка оказалась совсем юной и застенчивой — звали ее Нюрочка. У нее были чуть раскосые черные глаза, хорошо прорисованные брови, высокие скулы и тонкий маленький носик. Прямые, гладко зачесанные волосы красивого, слегка рыжеватого оттенка.

Как-то в мае Валерия Полещук рассказала мне об иностранце, неожиданно объявившемся в Петрограде и жившем в квартире, куда она ходила работать. Она не знала, кто он — голландец или англичанин, но, по ее словам, он презабавный, и она хочет познакомить меня с ним. Я не очень внимательно слушала ее, и мне вовсе не улыбалось знакомство с таинственным чужестранцем. В то время все были крайне осторожны. Я не столько боялась за себя, сколько за родителей — они ведь были уже немолоды, и я вовсе не хотела, чтобы с ними что-либо случилось. Поэтому я никак не реагировала на предложение Валерии зайти к ней на работу, а потом и вообще забыла.

Недели две спустя, утром 1 июня, мама попросила меня сходить в Дом искусств, чтобы получить папин паек. Дом искусств был своего рода клубом или союзом, созданным деятелями искусства в первые годы революции. Все его члены имели право на дополнительный паек и могли бесплатно питаться в хорошей столовой. Раз в неделю в Доме устраивали вечера, на которых либо звучала музыка, либо читали стихи, после чего можно было выпить горячей воды, подцвеченной чаем или суррогатом кофе, и съесть неописуемое пирожное или бутерброд. А потом были танцы. Зимой все любили туда ходить — там было тепло.