О сильных мира того — страница 15 из 17

Присяжного поверенного Полиановского, который, не покладая рук, с утра до ночи идейно работал для народа, меня и испанского посла просили уполномочить присутствовать на заседаниях немецкого банка в Берлине, как представителей христиан и русских евреев.

К сожалению, в комитете не могли обойтись без разногласий; образовалась партийность, при чем некоторые из комитетов старались в первую очередь отправить в Россию своих знакомых. В результате оказалось, что к отправке в первых четырех поездах были помещены все состоятельные люди. Таким образом беднота, которая абсолютно не имела средств к существованию, принуждена была оставаться в Берлине. Тогда я, немецкий писатель Фукс и член Государственный Думы Чхенкели, в заседании комитета, потребовали, чтобы вопрос о порядке отправки русских был перенесен в особую комиссию. В конце концов мы добились своего, и неимущие имели даже большую возможность выехать на родину, чем состоятельные.

Меня, находившегося в такой же неизвестности, спрашивали, просили…

Я добился в посольстве бумажки на беспрепятственный пропуск, выходил на улицу, собирал десятками паспорта, носил их в посольство, и там на них накладывали штемпеля.

За этой работой я познакомился с членом Государственной Думы Чхенкели, адвокатом Полиановским и директором Харьковского отделения Международного Банка.

Мы решили хлопотать о разрешении организовать «комитет взаимопомощи русским подданным». В этом нам было отказано. Тогда за это дело взялся немецкий прогрессивный писатель Фукс, а я лично решил обратиться за содействием к моему старому знакомому Карлу Либкнехту.

С вождем немецких социал-демократов я познакомился несколько лет тому назад, когда мне пришлось обратиться к нему, как к адвокату, по нашумевшей в то время истории с моей ученой свиньей.

В Берлинском цирке я показывал эту свинью, и мною был, между прочим, проделан номер.

— Вас вильст ду? (Что ты хочешь?) — спрашиваю я свинью.

Она бросается к каске, какую носил Вильгельм, и тычет в нее мордой.

— Их виль-гельм! (Я хочу каску). — Отвечаю я за нее.

При соединении двух слов выходит.

— Я — Вильгельм.

За это меня выслали из Берлина. Мой гражданский иск вел Либкнехт и выиграл его.

Либкнехт встретил меня с улыбкой:

— Вы ведь высланный отсюда, милостивый государь!

— Как был бы я рад, — отвечал я, — если бы немецкие законы и сейчас так же строго выполнялись: тогда я не был бы в плену. Всю жизнь меня отовсюду высылали, а теперь держат…

Я стал ему рассказывать про действия русских. Он слушал и молчал. Брови морщились. Ему все это было непонятно, и я видел, что он чувствует себя подавленным и угнетенным.

— Все, что от меня зависит, я сделаю, — сказал он мне, пожимая руку.

Мое посещение Либкнехта оказалось для меня роковым.

У дверей своей квартиры я застал двух людей, вооруженных револьверами, которые пред'явили мне значки сыскной полиции и об'явили мне, что я арестован.

Меня привели в участок, где было уже 7 человек русских. Из участка нас повели в Елизаветинскую тюрьму. В тюрьме меня продержали двое суток, за тем пригласили в контору и об'явили, что я свободен.

Наконец, нам разрешили выехать в Стокгольм.

Запах смерти(Коронация)

Странное чувство охватило меня, когда я получил приглашение через театральную агентуру Рассохиной на предстоящую коронацию. Я должен был дать представление на народных гуляниях в дни коронации, в Москве, на Ходынском поле.

Я — шут, высмеивающий злой бюрократизм, гонимый сановниками, вдруг должен был выступать перед этими сановниками, перед этими давящими все живое сильными мира, которых ненавидел всем существом.

Я думал сначала, что это ошибка, но, переговорив с известным артистом Форкатти, которому было поручено коронационной комиссией стать во главе народных гуляний в Москве, я понял, почему на меня пал выбор выступать самостоятельно отдельно от цирка.

На Ходынке было постановлено устроить четыре театра и цирк: из них три театральных предприятия, один цирк Никитиных, наконец, совершенно самостоятельный театр для меня, как для любимого шута народа.

Когда я подробно узнал, что перед представлениями будет выступать громадный хор Большого театра с лучшими хорами в Москве, со звоном колоколов, с множеством оркестров духовой музыки и с пушечными выстрелами, мне улыбнулась мысль, как сатирику, присоединить и свой голос к этой какофонии, попросту сказать, освистать коронацию.

Я подписал контракт, не разбираясь с оплатой моего труда, чтобы только провести в осуществление зародившуюся в уме моем идею.

Средствами, которые я должен был получить за коронационные представления, я рассчитывал оплатить изобретенный мною полевой рояль.

Живо полетел я на механический завод Барбер.

Молодой англичанин — хозяин, рассмотрев мои чертежи, сам заинтересовался изобретением и охотно пошел мне на встречу.

Работа закипела. На заводе, вместе с рабочими, я сооружаю мою машину, долгие часы провожу среди шума, гама колес, пара, подбирая по слуху паровозные свистки, пароходные ревуны и фабричные гудки.

Рояль был готов; посредством сжатого воздуха в железных чанах, накачиваемых готовой уже машиной, гудки в аккордах должны были под моими руками заглушить всю хваленую музыку трона.

И вот, когда шестерка лошадей везла мой полевой рояль с машинами и чанами во дворик моего театра на Ходынке, я наскоро заколотил забор двора и, установив аппарат на место, ждал ночи, накануне знаменательного дня, когда я мог бы попробовать силу моего инструмента.

Жуткая ночь… Никогда, до последнего часа моей жизни, я не забуду ее.

Театр был построен для меня, по моему указанию, свободно и удобно. Данный мною в Комиссию список моих животных, был ею понят не так, и для короткого времени коронационных гуляний почти каждому животному была устроена отдельная уборная.

Козел отдельно свободно разгуливал в своей уборной; свинья хрюкала у себя; крысы и ежи имели свои большие помещения. Все было устроено грандиозно.

Мы, артисты, особым пунктом в контракте были обязаны прибыть на место нашего назначения за день раньше, иначе мы бы технически не могли пробиться через толпу в это огороженное Ходынское поле.

Воспользовавшись помещением, я пригласил близких, в том числе и подружившегося со мною заводчика Барбера, его тов. доктора и родственниц моей жены, ночевать в козлиных уборных на примитивно набитых сеном мешках, прямо на полу.

Сдвинув столы и устроив плотный ужин, мы готовились уснуть, чтобы утром созерцать невиданное грандиозное зрелище.

Завтра для начала представления сигналом должно было служить появление коронованного царя на особо устроенной царской трибуне.

Шар мой монгльфьер, заранее наполненный горячим воздухом с привязанным к нему моим дубликатом чучелом, в одинаковом со мною клоунском костюме, должен был подняться на воздух и полететь, куда ветер дует. За тем следовала общая какофония и мой полевой рояль. А там должны были начаться во всех театрах представления, в том числе и в моем театре, беспрерывно чередуя один номер за другим, и так целый день.

Работа предстояла тяжелая, утомительная; необходимо было подкрепить себя сном, а тут предстояла про'ба моего рояля.

Темнеет. Гигантские тени от театров падают на пустое поле. В воздухе свежо. Бессчисленные флаги, как мокрые тряпки, неподвижно повисли на своих древках. Силуэты трехугольных будок, точно солдаты, заняли правую сторону поля. В этих злосчастных будках уже приготовлена даровая приманка для темной, дикой, серой массы угнетенных людей. Выдача завтрашнего дня — тухлая колбаса, горсть орехов и эмалированные жестяные кружки с рекламой царя, завернутые в ситцевые расписные платки, — бесплатная подачка, — приманила уже безрассудные тысячи человек.

С вечера и всю ночь, вплоть до рокового утра, толпа сгущалась, нажимая своим телом-грудью все плотнее и плотнее к будкам-западням, так что задние ряды не имели ни малейшего представления о том, что делается в передних..

Между каждой будкой было расстояние приблизительно в два аршина, куда должна была вливаться эта серая живая лава, получая из будки царские подарки. Подарки могли получать только те, кого выперли в эти мышеловки.

Генерал-губернатор Москвы великий князь Сергей Александрович и Власовский, обер полицмейстер, еще за несколько дней до этого момента, спорили жарко о могущей произойти массовой гибели так что пришлось «самому» вступиться в спор, и из уст, его вылилась следующая примирительная, но губительная фраза:

— Не мешайте моему народу веселиться, как он хочет.

— И народ повеселился…

Но вернусь к себе в свой театр.

Сажусь за полевой рояль. Аккорд один, аккорд другой, и грандиозная музыка, разрезая воздух, полетела к красному дворцу[10].

Сжатый воздух, выбиваясь наружу из меди, брызгал, как слюной, зеленой жидкостью. Барабанные перепонки моих ушей не выдерживали. Пришлось на время оставить дьявольскую музыку.

Завязав уши бинтом и надев выпуклые автомобильные очки, я снова принялся за пробу.

Во время мелодии ко мне приходили друзья, шевеля губами. Голосов я их не слышал; они указывали руками на поле, где из театра «Руслан и Людмила» скакал во весь карьер по направлению к нам курьер.

Верховой передал записку на мое имя.

«Владимир Леонидович, — гласило письмо, — не свистите; государь спит. Это его может побеспокоит. Форкатти».

— Как! Я шут, и могу побеспокоить царя. Какое наслаждение! — воскликнул я, прочтя записку, которая до сих пор хранится у меня. Ни один министр не имеет права этого сделать. Давайте скорее карандаш.

И, сосчитав на пальцах знакомых черносотенцев, могущих по моему соображению, жаждать коронационных подарков, я написал:

«Пока не пришлете 42 кружки, до тех пор не перестану свистеть».

И я, видя как по полю скачет в темной мгле наступающей ночи верховой, удаляющийся к театру № 1 Форкатти, снова принялся за машину.