убедишься, что это вполне возможно, когда я приведу всего несколько из огромного числа примеров, свидетельствующих сразу о двух вещах: во-первых, о том, сколько зла несет гнев, когда в его распоряжении оказывается вся власть людей, наделенных чрезвычайными полномочиями; во-вторых, о том, до какой степени может владеть собой человек, чей гнев подавляется еще большим страхом.
14. (1) Царь Камбис отличался неумеренным пристрастием к вину, и один из любимых его друзей, Прексасп, увещевал его пить меньше, говоря, что стыдно быть пьяным царю, на которого обращены все глаза и уши[199]. На что царь отвечал так: «Дабы ты убедился, что я никогда не теряю власти над собой, я покажу тебе, насколько верно служат мне после винопития и глаза мои, и рука». (2) После чего он стал пить из более вместительной чаши, и пил больше обычного, а когда нагрузился вином и опьянел, велел сыну своего хулителя выйти за порог комнаты и стать там, подняв над головой левую руку. Тут он натягивает лук и, сказав, что будет целиться в сердце, пробивает самое сердце юноши, а затем, надрезав грудь, показывает наконечник стрелы, застрявший в сердце, и, взглянув на отца, спрашивает, достаточно ли верная у него рука. На что тот отвечает, что и сам Аполлон не смог бы выстрелить более метко. (3) Да покарают боги злою смертью того, кто был невольником не столько по положению, сколько в душе! Хвалить то, на что и смотреть-то было невмочь! Рассеченную надвое грудь сына, сердце, еще трепещущее в ране, он счел удобным поводом для лести. Ему следовало бы оспорить славу царственного лучника и заставить его повторить выстрел, показав еще большую твердость руки на самом отце! (4) О, кровожадный царь! Поистине он заслуживал того, чтобы стать мишенью для луков всех своих подданных! Тот, кто заканчивает пирушку казнью и похоронами, достоин всяческих проклятий, однако восхвалять меткую стрелу было еще более гнусным преступлением, чем выпустить ее. Как должен был повести себя отец, стоя над трупом убитого при нем и из-за него сына, мы рассмотрим в другой раз. Покамест же мы доказали то, что хотели: гнев можно сдержать. (5) Он ни словом не упрекнул царя, ни звуком не выдал своего горя, хотя сердце его было пробито тем же выстрелом, что и сердце сына. Можно сказать, что он правильно сделал, проглотив все слова: ведь сколько бы он ни наговорил в качестве разгневанного человека, он все равно ничего уже не мог сделать в качестве отца. Скажу даже больше: может быть, в этом случае он повел себя мудрее, чем тогда, когда пытался убедить пить в меру царя, которого лучше было бы оставить упиваться вином, а не кровью, который пребывал в мире лишь тогда, когда руки его были заняты кубками. Так или иначе, он умножил число тех, кто ужасными своими несчастьями показал нам, какую цену приходится платить царским друзьям за добрые советы.
15. (1) Я не сомневаюсь, что Гарпаг тоже давал своему персидскому царю советы в таком же роде, на что тот обиделся и угостил его за обедом жарким из его собственных детей, а затем поинтересовался, как ему понравилась стряпня; увидев, что отец наелся своим несчастьем до отвала, царь приказал принести ему головы детей и спросил, хорош ли был прием. У несчастного еще и слова нашлись, еще и рот смог раскрыться: «У царя всякий обед приятен»[200]. Чего он достиг этой лестью? Наверное, того, чтобы его не пригласили доедать остальное. (2) Я не хочу сказать, что отцу нельзя было осудить поступок своего царя, что нельзя было попытаться достойно покарать столь чудовищное злодейство; я хочу пока вывести лишь то, что можно скрыть даже гнев, возбужденный поистине непомерными несчастьями, и принудить себя говорить прямо противоположное тому, что хочется. (3) Подобное обуздание своей боли необходимо всем, но особенно тем, кому выпало вести схожую жизнь, получая приглашения к царскому столу. У них только так и едят, так и пьют, так и отвечают, с улыбкой наблюдая гибель своих близких. Другой вопрос – стоит ли платить столько за жизнь; это мы увидим позднее.
Мы не станем утешать этих унылых кандальников, не станем поощрять их сносить власть своих палачей. Мы просто покажем, что из любого рабства открыт путь на свободу. Если душа ваша больна и несчастна от собственных пороков, вы вправе положить конец своим несчастьям, а заодно и себе. (4) Тому, кого случай забросил к царю, делающему себе мишени из груди своих друзей, и тому, чей господин любит кормить родителей внутренностями их детей, я бы сказал так: «Безумец, что ты стонешь? Чего ты ждешь? Чтобы за тебя отомстил какой-нибудь враг, перебив сперва все твое племя? Или чтобы какой-нибудь могучий владыка прилетел за тридевять земель к тебе на помощь? Оглянись: куда ни взглянешь, всюду конец твоим несчастьям. Видишь вон тот обрыв? С него спускаются к свободе. Видишь это море, эту речку, этот колодец? Там на дне сидит свобода. Видишь это дерево? Ничего, что оно полузасохшее, больное, невысокое: с каждого сука свисает свобода. Посмотри на свою глотку, шею, сердце: все это дороги, по которым можно убежать из рабства. Может быть, я показываю тебе выходы, которые требуют слишком много труда, присутствия духа, силы? Ты спрашиваешь, какой еще путь ведет к свободе? Да любая жила в твоем теле!».
16. (1) До тех пор пока ничто не кажется нам настолько непереносимым, чтобы заставить нас расстаться с жизнью, будем гнать от себя гнев, в каком бы мы ни очутились положении. Гнев губителен для тех, кто служит. Всякое возмущение подневольного человека обращается ему же в мучение, и чем больше в нем упрямства, тем тяжелее ему выполнять приказы. Так зверь, пока рвется, лишь затягивает петлю у себя на шее; так птица, пока бьется и трепыхается, оставляет все перья на вымазанных клеем силках. Нет такого тесного ярма, которое не причинило бы меньше боли тому, кто влачит его, чем тому, кто пытается его сбросить. Единственное, что может облегчить безмерное несчастье, – это терпение и покорность неизбежности.
(2) Да, находящимся в услужении полезно сдерживать свои чувства, и в особенности это – самое бешеное и необузданное; однако еще полезнее сдержанность царям. Там, где высокое положение позволяет осуществить все, что подсказывает гнев, гибнет все вокруг, однако и власть, употребляемая во зло многим, не может устоять долго. Вот почему большинство царей погибли либо от руки отдельных убийц, либо всего народа, когда всеобщая боль заставляла людей объединить свой гнев. (3) Но, несмотря на это, почти все они дают волю гневу, считая его своего рода знаком царского достоинства. Так поступал Дарий, первым получивший владычество над персами и большей частью востока после того, как была отнята власть у магов. Когда он объявил войну скифам, ближайшим своим соседям на востоке, один благородный старец по имени Эобаз просил его оставить ему одного из троих сыновей для утешения отцовской старости, взяв к себе на службу других двоих. Царь, обещая исполнить даже больше, чем тот просил, сказал, что оставит ему всех, и, убив юношей, бросил их тела перед родителем: мол, забрав троих в поход, он проявил бы жестокость[201]. (4) Насколько мягче был Ксеркс! Он позволил Пифию, отцу пятерых сыновей, просившему освободить одного от похода, самому выбрать, какого оставить, а затем разрубил избранного пополам и положил тело по обе стороны дороги, по которой отправлялось войско, как очистительную жертву. Так что исход войны оказался именно тот, какого он заслуживал: разбитый и рассеянный во все стороны, не в силах собрать остатки воинов, он видел дороги, устланные обломками его крушения, и ехал между двумя рядами трупов своих солдат[202].
17. (1) Так бесчинствовали во гневе варварские цари – но ведь они были совершенно необразованны, не напитаны книжной культурой. А вот тебе другой пример – царь Александр, взлелеянный на груди самого Аристотеля. Посреди пира он собственной рукой зарезал лучшего своего друга Клита, с которым вместе воспитывался, за то, что тот мало льстил ему и недостаточно быстро переделывался из македонянина и свободного человека в персидского раба. (2) А не менее близкого своего друга Лисимаха он бросил на растерзание льву. И что же? Стал этот Лисимах, выскользнувший благодаря какой-то счастливой случайности из львиных зубов, после этого царствовать мягче, когда сам добился власти? (3) Вот, пожалуйста: он изувечил своего друга Телесфора, отрезав ему уши и нос, посадил его в звериную клетку, как некое невиданное животное, и долго держал там в полном одиночестве, так что его безобразно обрубленное, изувеченное лицо окончательно утратило человеческий облик; этому способствовали голод, грязь и струпья, покрывавшие немытое тело, валяющееся в собственных нечистотах; (4) колени и ладони были покрыты затвердевшей мозолистой кожей, ибо низкий потолок вынуждал пользоваться ими вместо ног, а бока от постоянного трения о стенки клетки покрыты язвами; вид его был для приходящих взглянуть на него столь же омерзителен, сколь и страшен, и, превращенный в наказание в чудовище, он был лишен даже возможности внушать жалость. Но сколь бы мало ни был похож на человека обреченный на такую казнь, обрекший его был похож на человека гораздо меньше.
18. (1) О, если бы лишь чужеземцы давали нам примеры столь лютой жестокости; о, если бы вместе с другими заимствованными пороками в римские нравы не пришли бы и эти варварские казни – измышления гнева! Тому самому Марку Марию, которому народ одну за другой воздвигал статуи по мере его побед, кому повсюду курили ладан и возливали с молитвами вино, Луций Сулла приказал перебить голени, вырвать глаза, отрезать язык и руки, и так, член за членом, постепенно раздирал его на части, словно желая еще и еще убивать его, нанося каждую новую рану так, словно опять его убивает[203]. (2) Кто же был исполнителем этого приказа? Кто, как не Катилина, уже тогда набивавший себе руку на всевозможных гнусностях