ю долю в углубление и интенсификацию жизни.
Так создается уже на почве общего космического устремления, как бы напора самой жизни, оправдание энергии к земной жизни и ее созиданию, которые в конечном итоге на той же деятельной почве должны родить свой самодовлеющий смысл и абсолют – тот смысл и значение, которые не нуждаются ни в каком фиктивном мире: задача дается здесь, в этом мире, и ее решение должно быть найдено и может быть найдено только здесь же[1050].
С этой точки зрения, забота о земных интересах, направленных на раскрытие и углубление жизни и ее творческих возможностей, приобретает свой определенный смысл и оправдание. И здесь нет оснований отворачиваться от той действительности, в которой мы должны выполнить свои задачи и удовлетворить свои стремления. Наоборот, необходимо со всей ясностью подчеркнуть, что прозаический вопрос желудка, поставленный в формах, достойных человеческой личности, в формах культурно-социальной организованности, есть вопрос первостепенной важности, вполне законно требующий к себе напряженного внимания, потому что речь в этом случае идет не о простом питании животного организма, а о создании и поддержании дееспособности культурно-творческой силы. Этим находят свое оправдание и свой смысл стремления социализма вырвать хозяйственную жизнь человечества из сферы хищничества, хозяйственного хаоса и неорганизованности, перевести ее из грубого, слепого естества в формы культуры: и здесь намечается вполне осмысленный и оправданный путь от естества к культуре, путь углубления, интенсификации жизни. Не связывая себя вообще в других отношениях, мы должны присоединиться к словам Германа Когена, который говорит[1051]: «Где ставятся преграждающие плотины потоку жизненной силы, там воля, чистая воля не может процветать… Эвдемонизм желудочного вопроса обозначает не больше не меньше как попечение чистой этики о дееспособности чистой воли и о чистоте самосознания. Этот эвдемонизм представляет собой противоположность эгоизма».
В этой же плоскости – заметим бегло – находит свое объяснение и ужас, и протест против уничтожения человека физически, против убийства и смертной казни, поскольку речь идет не только о голом инстинктивном стремлении к самосохранению, но и об уразумении этого факта в общем миросозерцании. Как сильны эти факторы, это видно из того, что они дают свои отражения даже в наших отношениях к животным, где самый акт уничтожения жизни, несмотря на то, что он нам нужен для поддержания нашей жизни и служит нашему инстинкту самосохранения, внушает нам отвращение и оказывается способным создавать такие явления, как отказ от мясной пищи и убежденное вегетарианство. Мы склонны рассматривать его как отголосок основного факта. Для нас, человеческих личностей, этот факт протеста против уничтожения жизни человеческой личности вытекает в своем смысле из того, что жизнь отдельного лица должна рассматриваться не только как средство, но что она есть самоцель и вместе с тем самоценность: с уничтожением личности не только уничтожается, как говорят Кант и Фихте (по поводу допустимости самоубийства), носитель нравственного закона, но прерывается вообще одна из творческих сил, и с нею обрывается целый ряд самодовлеющих возможностей. Таким образом в этом уничтожении человеческого индивида, могущего стать личностью, совершается проступок не против индивида только, а против всего человечества, более того, здесь имеется определенный отрицательный проступок космического порядка, проступок против абсолютных интересов. Это нам ясно говорит об абсолютном долге беречь человеческую личность и дать ей возможность раскрыться во всей ее творческой дееспособности.
Таким образом, следовательно, становится ясным, что возможность раскрыть свои способности и развиться в полноценную социально и культурно-созидательную индивидуальную силу есть не привилегия, а право и обязательство. С этой точки зрения получает свой настоящий смысл проблема образования и воспитания. С этой точки зрения, нельзя признать право на жизнь и не признать права на развитие, культуру и образование, как и разумный труд. Как важны все эти положения в их следствиях и приложении для прикладных дисциплин, как педагогика, народное образование, юрисдикция и т. д., об этом говорить здесь излишне[1052].
В этом аспекте становится понятным, что счастье и удовлетворение в их возможности и осуществлении обусловливаются, само собой разумеется, объективными условиями и в этом смысле могут и «выпадать» на долю человека, но все-таки в сердцевине их они могут быть не даны, а только взяты, активно достигнуты. Жизнь нам нередко показывает, как мы абсолютно не ценим блага, которые без всяких усилий и в изобилии поставляет нам действительность, как в богатстве поселяется ужас полного личного опустошения, среди материального оскудения живет дух бодрости и безмятежности; так один, живя в культурном центре, снедаем тоской и чувством скуки и однообразия, другой выносит из посещения пустыни массу впечатлений и подымающих мыслей; один окружен красотами и не видит и не чувствует их, другой в выгоревших степях умеет подметить свои прелести и т. д. Каждый берет из этой действительности то удовлетворение, которое делает возможным объективная действительность, но и которое он способен взять. С этой точки зрения получают свой глубокий смысл классически простые слова Демокрита: «Глупцы желают долгой жизни, не испытывая радости от долгой жизни». «Самое лучшее для человека – проводить жизнь в наивозможно более радостном расположении духа и в наивозможно меньшей печали». «Желающий быть в хорошем расположении духа.., что бы он ни делал, не должен стремиться (делать) свыше своих сил и своей природы…» Именно потому, что счастье и удовлетворение не только дается, но и в меру сил человека берется им, необходимо установить соответствие между желаниями и силами человека. В этом смысле величайшее счастье оказаться в жизни на своем месте, хотя люди часто плохо понимают себя и не ценят этого соответствия.
Мы стремились показать, что таким образом на пути стремлений углубить, расширить и повысить интенсивность жизни сходятся и голое фактическое устремление к жизни, и ее идеальное содержание и ее самодовлеющий смысл. Таково относительное оправдание материализма, «прав материи», мимо которых не могли пройти даже философы – трансцендентисты и религиозные философы. То боговоплощение, о котором говорит, например, Беме, Баадер, в России Соловьев, находит в нашей концепции свой аналог, но уже без всякого ослабления этой действительности фикциями потустороннего характера. «Горние» высоты должны быть достигнуты и достигаются здесь в одном, действительном мире. Сказать, что человек долженбыть, как это делают религиозные философы, это значит, с нашей точки зрения, так же решительно сказать, что вся эта действительность, все это «земное» должно быть, но тогда необходимо пойти дальше, как мы это и делаем, и сказать, что здесь, на земле, совершается подлинный абсолютный процесс, творятся настоящие, абсолютные смысл и сущность – без этого уничтожаются первые положения. Линия «боговоплощения» идет в действительности, и мы окажемся несравнимо ближе к истине, если будем говорить о ней как о линии «богодействия» или «боготворчества». Наш «бог» должен и может быть только с нами.
XVII. О СМЕРТИ И БЕССМЕРТИИ
Мы очень далеки от мысли рисовать космическую идиллию, наоборот, все наши усилия направлены на то, чтобы показать полную нейтральность бытия как такового показать, что мир и жизнь сами по себе, если бы их можно было мыслить в «чистом» виде, не хороши и не дурны, что они становятся тем или другим или и тем, и другим в зависимости от того, что в них творится. То «богодействие», или «боготворчество», на которое мы указали в предыдущей главе, не есть нечто безусловно гарантированное, а только возможность. Но все-таки получается аромат большого оптимизма, и из всего нашего изложения слышится – особенно на фоне отрицания какого-либо иного мира, утверждения нашей земной действительности как единственной – веление и призыв жить и действовать с твердой верой и убеждением в возможность глубокого смысла жизни. К речам этики категорического императива о долге сохранять свою жизнь мы добавляем призыв к жизни, мы отмечаем ее положительные, привлекательные возможности и действительные достижения – одним словом, мы ясно подчеркиваем всем ходом наших размышлений решительный уклон в сторону оптимизма. Мы неоднократно подчеркивали всеобщее господство категории жизни – та тяга, о которой Достоевский устами Раскольникова говорит: «Где это я читал, как один приговоренный к смерти за час до смерти говорит или думает, что если бы ему пришлось жить где-нибудь на высоте, на скале, на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение, вечная буря, оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячи лет, вечность – то лучше так жить, чем сейчас умирать. Только бы жить и жить». Мы уже раньше вспоминали о том, что небытие для нас не представимо, непреодолимо мыслью, неприемлемо, что оно для нас чистый абсурд, совершенная нелепость и что за ним даже в мысли, склонной отрицать бытие радикально, все-таки как-то умещается позади привкус какого-то бытия.
И вот в этой атмосфере всеобщего устремления к бытию и жизни посреди широкого потока возможного творческого обогащения, расширения и углубления жизни подлинным смерчем врывается мысль о смерти и творимом ею неуклонном и непрерывающемся опустошении. Это то, как его называл Вл. Соловьев, физическое зло, которое побуждает этот мир рассматривать не как сферу жизни, а как царство смерти. Как говорить о росте и углублении жизни, когда мир и жизнь, по-видимому, поглощены медленным или быстрым, скрытым или явным умиранием. Все чудеса достижений, которые свершаются в этом мире, оказываются ни к чему, потому что приходит известный неустранимый момент, и все исчезает. В жизни идут постоянные и неизбежные прорывы; как говорит Вл. Соловьев в «Трех разговорах»: «Пусть культура и мир растут, но ведь основное зло, смерть, неуничтожимо, а если этот вопрос в высшей инстанции решается смертью, если последний результат вашего прогресса и вашей культуры есть все-таки смерть каждого и всех, то ясно, что всякая прогрессивная культурная деятельность ни к чему, что она бесцельна и бессмысленна». Нам вспоминается по этому поводу потрясающее впечатление, какое произвела смерть композитора Скрябина, когда сцарапанного прыщика на губе оказалось достаточным, чтобы унести в могилу в кратчайший срок крупную творческую силу.