О смысле жизни. Труды по философии ценности, теории образования и университетскому вопросу. Том 1 — страница 121 из 129

Таким образом нет ничего парадоксального в утверждении, что зло также может послужить добру, и должно в конечном итоге послужить добру, потому что оно неминуемо рано или поздно должно вызвать соответствующую реакцию всего соприкасающегося с ним живого. Вся суть в том, чтобы это зло было распознано как зло, а это рано или поздно должно произойти, потому что зло внутренне противоречиво и должно само разоблачить себя. Действие родит противодействие. Зло само себя изолирует, оно ведет к своему уничтожению, но жизнь не знает просто пустых мест, как и застывших состояний, и потому на его место должно прийти противоположное ему. В этом отчасти кроется оправдание и смысл знаменитого положения «чем хуже, тем лучше». Произвол и бесправие рождают тем большую тоску по праву и законности, угнетение ведет к жгучей жажде свободы. История дает сплошную картину таких переломов, когда, например, крепостничество породило стремление к освобождению крестьян, угнетение негров заставило культурный мир устыдиться и с оружием в руках добиваться для них человеческого правового положения, когда хозяйственный уклад открыл для этого возможности и т. д. Так это и должно быть, на пути зла, конечно, не может быть устойчивого положения; вопрос о саморазоблачении для зла всегда есть более или менее вопрос времени. Если мы возьмем во всей глубине и широте свое единство с миром, с действительностью – мысль, что мы не существуем изолированно, то безнравственность легко можно понять как восстание и поход против самого себя.

Эта мысль о связях, которые разбегаются во все стороны, ведет нас дальше, – к уяснению социальной природы добра. Именно об этом говорило утверждение, что ему не может быть места в застывшем мире, в мире бездействия, в мире, в котором нет отношений, в мире одиночества. Добро в самом существе своем обозначает выход за самого себя, призыв к другим на путь творчества сущности. Эта обусловленность средой оказывается настолько велика, что человек не может даже осуществлять себя как нравственное существо, творить добро, если он оказывается только в мире вещей; некоторые возможности, но быстро беднеющие, открываются в этом случае только потому, что человек до этого – предполагается – прошел через социальную среду со всем, что, принадлежит к ней. Без людей, без человеческой среды человека нет и быть не может. Коген формулировал эту мысль так[1075]: «Всеобщность образует не только счастливый конец, но она есть и правдивое начало». В семье ли, в обществе, в сословии, в государстве и т. д., но человек всегда с кем-либо – в культуре допускается только перемещение в том отношении, что он может жить и мыслью о равных себе, но со всеми отрицательными следствиями, которые несет с собой такая изолированная жизнь – не даром о ней в жизни говорят как об одичании и даже при религиозном интересе рисуют отшельников безумствующими. Этой социальной природой добра объясняется и то, что корень нравственности искали и ищут в таких явлениях, как сочувствие-симпатия, сострадание, жалость, общность той или иной формы. Вещи характеризуются тем, что они сами в бездействии, что они действуют только в системе, что они изолируют человека, оставляют его с самим собой, как бы заражают бездействием, в котором нет и не может быть места добру, не может быть места творчеству вообще, т. е. не может быть места человеку. «Не добро быть человеку одному» – это глубокая жизненная правда, которая может быть перередактирована дальше в положение Вл. Соловьева «не добро быть народу (обществу, вообще социальной единице) одному». В сущности и в эгоизме, о котором мы упомянем дальше, человек не стремится к одиночеству, и эгоизм есть определенное явление социального порядка.

Эта черта и проявляется уже в ребенке, который стремится к признанию и одобрению – черта, которая должна быть очень вдумчиво и осторожно учтена в педагогической теории и практике. Отсюда же становится вполне понятным тот факт, что дурной поступок никогда не оставляет нас равнодушными, хотя бы он в своем предмете и следствиях как будто касался только того, кто его совершает; мы бессознательно действуем и судим так, как будто твердо знаем, что нет в моральной области поступков, которые бы были замкнуты в круг одного лица; здесь как будто говорит мысль, что если это и возможно, то все-таки в принципе должен мыслиться возможным их выход за свои пределы. Это, конечно, не патент на вмешательство в чужую жизнь; наоборот, вся суть этической жизни говорит об ее автономии и необходимости щепетильного, осторожного отношения к ней; мы приводим этот факт только как обстоятельство, подтверждающее социальную природу нравственности.

Подчеркивая социальный характер нравственности, мы вместе с тем должны здесь решительно выступить против того нивелирования, опасность которого всегда несет в себе единый абсолютный формальный нравственный закон: им утверждается безапелляционно единый, твердо зафиксированный характер нравственности везде один и тот же: нельзя быть немножко нравственным, быть более или менее нравственным; добро есть добро, не больше и не меньше – оно едино и стойко; различия и степени живут в том, что для нравственности совершенно безразлично. Поскольку речь идет о формальном принципе и следствиях из него одного – отвлеченно, – мы не стали бы возражать против этого ригоризма. Но все положение меняется, как только мы припомним, что нас интересует не отвлеченная оценка, явление чисто теоретического порядка, а живое добро со всей его жизненной полнотой: тогда рядом с первым, нисколько не мешая искусственному, теоретическому рассмотрению, по своему тоже законному, становится вполне правомерный, философски диктующийся и жизненно оправданный иной взгляд.

Сохраняя свой социальный характер, добро вместе с тем всегда находится на просторе жизненной индивидуальности, иначе оно утрачивало бы свое значение в творчестве сущности. Эта индивидуализация вливается в добро, если можно так выразиться, с двух сторон: со стороны содержания и со стороны субъекта, в котором и на котором рождается этический феномен. Каждый субъект, как и каждый объект в действительности вкраплен в всестороннюю связь и взаимодействие; оставаясь самим собой, они тем не менее в силу того антуража, в каком они оказываются в отдельном случае, обвеяны всегда своим особым ароматом: в действительности они никогда не бывают одни и те же, хотя речь идет в этом случае только об оттенках. Таким образом можно было бы сказать, что в каждом живом акте вместе с нами сотрудничают всегда невидимые соратники, создающие в общем сочетании бесконечный калейдоскоп человеческих поступков вплоть до теоретически невероятных превращений зла в добро и обратно, когда добрый человек может пасть до низин зла. В примерах нет недостатка: вот перед нами Вл. Соловьев с его бесконечной добротой, заставлявшей его раздавать почти все, что у него было; он дает средства купить корову крестьянину, который оказывается заведомым деревенским богатеем и чуть ли не кулаком; изолированно, отвлеченно перед нами бесспорно безупречный акт; жизненно перед нами неумное, жалкое явление, о котором приходится сожалеть, потому что из него должно жизненно проистекать зло: и для Соловьева, обманутого, и для крестьянина, соблазненного легкостью стяжания жизненных благ, и для окружающих – для всех же прежде всего потому, что добро здесь предстает перед нами в глупом, немощном виде. Мировая история и литература переполнена примерами злодеев, превратившихся чуть ли не в святых и обратно. Достоевский не одинок в своем описании праведников, созданных проступком, грехом, преступлением. Сам старец Зосима из «Братьев Карамазовых» прошел через такие потрясения; так он без всякого повода искровянил своего денщика, потом умилился, покаялся, лобызался с ним и пошел по пути внутреннего переворота. Его таинственный почтенный посетитель – тот убил любимую женщину за отказ выйти за него замуж, скрыл преступление, подвел другого человека, а затем через 14 лет покаялся. В последнем акте очень интересно то, что у него уже были жена и дети, и если бы его не сочли за сумасшедшего, то он во имя спасения своей собственной души загубил бы своим признанием всех их, неповинных. Так чистый акт раскаяния, безусловно нравственно ценный, может в живой действительности в известном сочетании действующих лиц и условий превратиться в новое преступление.

Все это не может и не должно умалять и подрывать значение нравственного принципа, но это должно указать только на то, что роскошь теоретического упрощения и прямолинейности может себе позволить только отвлеченная точка зрения; в мировоззрении же, в думе о действительном мире и жизни необходимо уметь смотреть в глаза действительности и нужно пытаться взять всю их полноту для правдивого понимания жизни и правдивых императивов. Все это говорит нам о том, что в живом моральном акте, в живом, действительном добре все едино, полно, как и в жизни, в нем включены и форма, и содержание – лучше сказать, в теории оба они выделены из него; поэтому содержание, полнота эта не безразлична для добра а имеет свое и подчас очень большое значение. Диапазон наших стремлений, цель и содержание, осуществленные в добре – все это бросает свой определенный свет и окраску на нравственное достоинство поступка и достижения. Отвлеченный философ со своим стремлением к расчленению и изоляции легко забывает, что в данном случае перед ним предмет размышления, который немедленно исчезает, как только к нему прикладывается слишком неосторожно анатомирующий нож: жизни уже нет, остается только труп… Зиммель вполне прав в своей критике Канта, когда он говорит, что для суждения о нравственной ценности человека, отклонившегося от абсолютного повиновения нравственному закону и давшего простор своим чувственным, земным позывам, не все равно, находит ли он себе удовлетворение в симфониях Бетховена, в эпикурейских, тонко учтенных удовольствиях или в объятиях проститутки, в дурмане и опие, в грязном притоне. Между Петронием, например, и Лукуллом или каким-либо умным и образованным человеком – животным лежит, бесспорно, огромное расстояние и с моральной точки зрения, а не только с точки зрения целесообразности. Между тем местом, которое займет полная верность нравственному принципу, и тем, на которое должно встать полное отпадение от него, располагается в живой действительности не пропасть, ничем не заполненная, а живая лестница ступеней с бесконечным разнообразием и оттенками, которых теория никогда не сможет учесть даже приблизительно.