О смысле жизни — страница 8 из 15

[12] «Смерть мещанина». Верфель создает образ заурядного, мелкого буржуа, вся жизнь которого состоит из нужды и забот и, как кажется, в таких же заботах и завершится. Но тут наш герой заболевает и попадает в больницу. И Верфель показывает нам, как этот же человек героически борется с надвигающейся смертью, чтобы обеспечить свою семью: страховая премия будет выплачена лишь при условии, что он умрет после наступления Нового года. В этой борьбе со смертью, в схватке за то, чтобы дотянуть до Нового года, в битве за финансовое обеспечение семьи этот простой, заурядный человек обретает подлинное человеческое величие, какое способен передать лишь поэт. Или возьмем схожий сюжет повести «Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого. В ней тоже речь идет о мещанине, который сначала отчаивается перед лицом смерти, осознав бессмысленность прежнего существования, но именно в таком отчаянии, благодаря этой рефлексии меняется сам и как бы задним числом все же придает своей ничтожной жизни смысл, именно это постижение прежней ничтожности превращает его жизнь в нечто цельное – в осмысленное.

Если таким образом мы доказали, что и жизнь больного, и жизнь на пороге смерти никоим образом не является бессмысленной, то пора задать себе вопрос, по какому же праву кто-то может утверждать, что больной или даже обреченный, «смертельно больной» человек утрачивает ценность, утверждать, что он «недостоин жизни». Нам нужно отказаться от понимания ценности как пользы, от всякой «полезности», какую могла бы иметь жизнь больного: вот, например, ваша собственная жизнь, что, если бы она пригодилась для исследования новых диагнозов или для поиска новых методов лечения? Почему мы считаем правильным заведомо отказаться от такой оценки?

По нашему мнению, на такой подход с точки зрения «пользы» имеет право разве что сам заболевший – с его точки зрения может казаться оправданным вопрос, какую «ценность» представляет его недуг для науки. Известно же, что многие люди завещают свои останки анатомам, чтобы и после смерти сослужить службу науке. Но с нашей, медицинской позиции, подобная материальная оценка человеческой ценности неприемлема. Конечно, врач должен быть объективен, и медицинская экспертиза больного по необходимости предполагает внутреннюю дистанцию. Вспомним, как проходит осмотр в условиях больницы. Перед глазами не человек, а «история болезни». Ассистент, сопровождающий врача при обходе, сообщает ему, что здесь у нас «такой-то и такой-то случай», такой-то диагноз. По сути, лечат болезнь, а не больного. Все чаще употребляется выражение «это случай такой-то болезни». Заметим выбор лексики и грамматических конструкций: «это» вместо «он» или «она»; «болезнь», а не «человек, имеющий некий диагноз», – речь идет не о болезни, которой подвержен конкретный человек, а о «случае», который «представляет» некую болезнь; да к тому же «случай» – это произвольно выбранная иллюстрация к тому или иному недугу; а еще случаю, истории болезни дается номер, и он становится цифрой в некоем ряду, именуемом также «материалом исследования». Такие обороты речи, неосознанно проникающие в медицинский жаргон, явно показывают, как широко и глубоко распространилась среди врачей тенденция к дистанцированию и к объективации человека. Хороший врач (который непременно будет и хорошим человеком) должен вновь и вновь продираться из такой «объективности» – к человечности. Чем объективнее его позиция – а это серьезная угроза для психиатра, – тем активнее он должен развивать в себе способность к человеческой позиции, и когда, к примеру, он задает себе вопрос: «Так, не случай ли это юношеской шизофрении?», тут же спросить себя: «А как бы я действовал на месте этого человека?» Это тема для отдельного разговора, но только отметим, что такой переход к человеческому, отказ от объективации, от сугубо научного подхода к позиции человека и, в частности, врача – что такая человечность врача только и способна обнаружить человеческое в больном (а это особенно важно при лечении психических заболеваний), а затем и пробудить в пациенте это человеческое (и это опять же чрезвычайно важно в сфере психиатрии).

Итак, если речь заходит о непосредственной пользе от жизни больного для человеческого общества и научного прогресса, сама постановка вопроса выдает антигуманный, антиврачебный подход, радикальную объективацию и унижение человеческого достоинства и от этого следует отказаться. Психически больной человек не сводится к болезни, он прежде всего человек – человек, у которого «имеется» болезнь. И каким человечным способен он быть даже в тяжелой болезни, причем не только в ней, но и вопреки ей, в своей позиции по отношению к недугу! Много лет назад мне довелось познакомиться с пожилой дамой, которая на протяжении ряда лет страдала тяжелым психическим заболеванием: у нее постоянно возникали слуховые галлюцинации, она слышала «голоса», критиковавшие все ее поступки и промахи, отпускавшие издевательские замечания. Мучительное положение! Но какую позицию заняла по отношению к своей беде эта женщина, как сумела примириться с ней! Ведь она со всей очевидностью достигла этого: даже описывая свое состояние, она держалась спокойно и даже с юмором, оставалась по мере возможности деятельным человеком. Я сам был этим удивлен и решился деликатно спросить, что же она думает об этой болезни и как ей удается улыбаться, не мучают ли ее эти непрекращающиеся слуховые галлюцинации? И что же она ответила: «Право, господин доктор, я думаю: все лучше так, чем быть глушнёй (то есть тугоухой)».

И она проказливо улыбнулась. Как это человечно, какое человеческое достижение, хочется даже сказать: о каком искусстве жить свидетельствует это высказывание!

А теперь спросим себя: что мы можем сказать в противоположной ситуации, когда неизлечимого больного, в особенности неизлечимого психиатрического пациента, лишь на основании его диагноза объявляют «не достойным жизни» и грозят ему уничтожением или в самом деле уничтожают? Ведь вновь и вновь раздаются голоса, что умерщвление неизлечимых психиатрических пациентов – единственное, мол, что, «пожалуй, можно понять» в той политической и идеологической программе, которая во всем прочем безоговорочно отвергается. Вот почему мы здесь попытаемся разобрать принципы, которые (чаще всего по умолчанию) ложатся в основу подобных высказываний, и противопоставить им максимально убедительную и устойчивую аргументацию.

Поскольку в первую очередь речь идет о неизлечимых психиатрических пациентах и ставится вопрос об их уничтожении как бесполезных, «недостойных жизни», в первую же очередь нужно спросить: что означает слово «неизлечимый»? Вместо множества не вполне понятных неспециалистам и, главное, не поддающихся проверке рассуждений я предложу вам конкретный пример из моего личного опыта. В клинике находился довольно молодой человек в каталепсии: на протяжении пяти лет он не вымолвил ни слова, не ел самостоятельно – его приходилось кормить через вставленный в нос зонд, целыми днями он лежал в постели, и мышцы ног у него совершенно атрофировались. Если бы я показал этого больного студентам на традиционном разборе, один из них обязательно спросил бы: «Скажите честно, господин профессор, не лучше ли позволить такому человеку умереть?» Что ж, будущее дало на это ответ. Однажды без всякой видимой причины больной очнулся, попросил кормить его обычным способом и потребовал отменить постельный режим, чтобы он мог заново учиться ходить. И вел себя совершенно нормально, соответственно своему положению. Постепенно мышцы ног укрепились, и через несколько недель пациент был выписан как «излечившийся». Вскоре он не только вернулся к прежней профессии, но и читал лекции в одной из венских народных школ, причем рассказывал о поездках за границу и альпинистских походах, в которых прежде участвовал, привозя оттуда дивные фотографии. Однажды он выступил и перед небольшой компанией психиатров (я пригласил его рассказать нам о своем мироощущении в те непростые для него годы в больнице). В этом докладе он описал многие весьма интересные переживания той поры и не только позволил нам заглянуть в свой богатый внутренний мир, который был скрыт от всех вследствие акинезии, но и снабдил любопытными подробностями происходившего «за кулисами», о чем не слишком проницательный врач, лишь изредка видевший больного во время обходов, едва ли может подозревать. Но пациент и спустя годы помнил те или иные события, к большой досаде ухаживавшего за ним персонала, никак не ожидавшего, что подопечный однажды выздоровеет и сможет поделиться такими воспоминаниями.

Но даже если бы этот случай, по общему и единому мнению врачей, был неизлечим, кто определит, как долго он да и сама эта болезнь будут считаться безнадежными? Ведь за последние десятилетия в психиатрии удалось подобрать методы лечения для многих прежде считавшихся неисцелимыми психических расстройств и добиться если не полного выздоровления, то хотя бы улучшения. Вдруг конкретный случай болезни, оказавшийся перед нами, вполне поддается каким-то формам вмешательства или методам лечения, которые сейчас разрабатываются где-то в мире, в какой-то клинике, а мы об этом даже не знаем?

Зададим себе следующий вопрос: а если б мы были всеведущи настолько, что могли бы с абсолютной уверенностью рассуждать о неисцелимости пациента не только в данный момент, но и в длительной перспективе, то даже в таком случае кто даст врачу право убивать? Разве для этой цели человеческое общество обзаводится врачами? Разве призвание врача не в том, чтобы спасать, где возможно, помогать, где возможно, а если уже не остается надежды на исцеление, то хотя бы облегчать страдание? (Не случайно же психиатрические клиники в Австрии именуются «социально-медицинскими учреждениями», то есть гарантируют не только лечение, но и уход?) Итак, врач в силу своей профессии никак не может превращаться в судью и палача вверенных ему (или даже вверивших ему себя) страдающих людей. У него заведомо нет права, и он не смеет ни в коем случае присваивать себе такое право – выносить приговор о ценности или ничтожности жизни предположительно неизлечимого или пусть даже безусловно неизлечимого больного.