Вообразите, как далеко мы зайдем, если подобное «право» (которого, повторюсь, нет и быть не должно) превратится в закон (к тому же неписаный). Говорю вам: с доверием пациентов и их близких к медицинскому сословию было бы навеки покончено! Ведь каждый гадал бы, станет ли для него врач помощником и целителем или же судьей и палачом.
В ответ можно было бы привести другие аргументы: возможно, вы исходите из убеждения, что мои доводы окажутся несостоятельными, если мы искренне зададим вопрос, не обязано ли государство наделить врача таким правом – уничтожать лишних и бесполезных индивидуумов. Ведь можно же допустить, что государство, отстаивающее интересы всего общества, сочтет нужным избавиться от бремени этих совершенно «никчемных» личностей, которые только отнимают хлеб у здоровых, жизнеспособных людей.
Что ж, когда речь заходит о потреблении благ – пищи, мест в больницах, труда врачей и медсестер и так далее, – подобного рода аргументы отпадают сами собой, стоит напомнить себе одну простую мысль: государство, находящееся в таких тяжелых экономических обстоятельствах, что оно видит необходимость устранить незначительный процент своих граждан, своих неизлечимо больных граждан, и таким образом сэкономить перечисленные блага, – такое государство в любом случае давно уже экономически несостоятельно!
Что же касается другой стороны проблемы, утверждения, что неизлечимые больные перестают приносить какую-либо пользу человеческому сообществу и сама забота о них становится «бесполезной», тут хочется напомнить, что «польза» ни в коем случае не может служить единственным критерием для оправдания человеческого существования. Достаточно простейшего примера: люди, страдающие деменцией или умственной отсталостью, проживающие в психиатрических заведениях, где им находят примитивную работу – толкать тележки с кирпичами или помогать при мытье посуды, – такие пациенты и то приносят куда больше пользы, чем наши старики, проводящие последние годы жизни крайне «непродуктивно». Однако предложение уничтожить наших бабушек и дедушек исключительно по причине их «непродуктивности» ужаснуло бы тех самых людей, которые отстаивают принцип уничтожения бесполезной жизни. Что продуктивного в существовании старухи, которая сидит, полупарализованная, в инвалидной коляске у окна и дремлет, – и тем не менее она окружена любовью своих детей, внуков. Да, и при такой их любви она всего лишь одна из множества старух, не более и не менее, однако любовь делает ее незаменимой, такой же необходимой, как и любой сравнительно молодой, все еще профессионально активный человек необходим и незаменим в своей направленной на общее благо деятельности!
В первой лекции этого цикла мы говорили о том, что уникальность и неповторимость придает ценность каждому человеку, что эта ценность неразрывно связана с тем обществом, «для которого» уникальность этого человека имеет определенное значение, и при этом мы все подразумевали определенные существенные для общества достижения, но теперь убеждаемся, что человек может оказаться необходимым и незаменимым другим способом, иначе достичь уникальности, и при этом его личная ценность вполне реализуется, осуществляется его личный и конкретный смысл жизни. Этот другой путь – путь любви, точнее, бытия-любимым. По сравнению с первым этот путь пассивен, без каких-либо достижений, без деяний. Благодаря любви человеку «просто так» достается то, что обычно добывается активным трудом. Поскольку человек любим, он, не имея никаких заслуг, получает то, чего иначе должен добиваться лишь путем каких-то свершений. Любовь невозможно заслужить, любовь не награда, а милость и дар. В любви человек получает «из милости», в дар, то, что в деятельной жизни ему приходится добывать с усилиями: воплощение своей уникальности и неповторимости. В том и заключается суть любви, что она показывает нам любимого именно в его уникальности и неповторимости.
Но я сталкиваюсь и с таким аргументом: да, все мной сказанное в целом верно, однако неприменимо к тем несчастным существам, которые едва ли вправе зваться людьми, в частности к детям с тяжелыми нарушениями умственного развития. Думаю, для вас это будет неожиданностью, но опытный психиатр совсем не удивится, когда я сообщу, что мы вновь и вновь убеждаемся: именно таких детей родители окружают особой, нежнейшей любовью и заботой. Позвольте прочесть вам отрывок из письма матери, которая утратила ребенка в результате известной кампании по эвтаназии: «Из-за преждевременного сращения костей черепа еще в утробе мой ребенок родился 6 июня 1929 года неизлечимо больным. Мне тогда было 18 лет. Я обожала мое дитя и безгранично его любила, мы с мамой делали все, чтобы помочь бедному червячку, но впустую. Ребенок не мог ни ходить, ни говорить, но я была молода и не сдавалась. Я работала день и ночь, чтобы купить моей милой девочке специальное питание, а также лекарства, и когда я обвивала ее тоненькую ручку вокруг своей шеи и спрашивала: "Любишь ли ты меня, Меди?" – она крепко меня обнимала, улыбалась и сама водила ручкой по моему лицу. Тогда я была счастлива, вопреки всему – безгранично счастлива».
Но у вас еще остаются, по крайней мере с виду, неопровержимые доводы. Ведь вы можете утверждать, что врач, убивающий неизлечимого больного, на самом деле действует в приведенных примерах психических расстройств как представитель пациента, осуществляя верно понятую волю самого пациента, даже несмотря на то, что его собственная воля «помрачена»: поскольку такие больные вследствие психического расстройства не могут сами исполнить свою волю и действовать в своих подлинных интересах, врач, представляя интересы больного, не только вправе, но даже обязан совершить убийство. Такое убийство, если понять его правильно, будет всего лишь разновидностью самоубийства, каковое больной, несомненно, предпринял бы, если бы осознавал, как обстоят его дела.
То, что я хотел бы сказать вам по этому поводу, то есть в качестве опровержения такого аргумента, я вновь подкреплю примером из пережитого. Начинающим врачом я работал в соматической больнице, и однажды туда поступил молодой коллега. Поступил он с установленным диагнозом: чрезвычайно опасный, уже неоперабельный, быстро и незаметно развившийся рак. Этот диагноз он поставил себе сам – и не ошибся. Речь шла об определенной разновидности рака, врачи называют ее меланосаркомой. Она подтверждается определенным анализом мочи. Разумеется, мы постарались обмануть пациента, подменили его анализ полученным от другого пациента и предъявили отрицательный результат. Как же поступил наш больной? В полночь он прокрался в лабораторию и там проверил реакцию на новом образце своей мочи – и наутро предъявил нам положительный результат. Уличенные в обмане, мы решили, что осталось только ждать, когда наш коллега покончит с собой. Всякий раз, когда он отлучался из больницы – а мы едва ли могли ему это запретить – и по своему обыкновению шел в ближайшее кафе, мы дрожали от страха, что нам вот-вот сообщат: бедняга отравился в туалете. Но что произошло на самом деле? Чем явственнее развивалась болезнь, тем чаще пациент сомневался в установленном им самим диагнозе, и когда уже и в печени появилась вторичная опухоль, он даже определил у себя неопасное заболевание этого органа. Что же произошло? Чем меньше оставалось коллеге жить, тем крепче становилась его воля к жизни, тем меньше готов был этот человек признавать неотвратимость скорого конца. Можно рассуждать об этом так и эдак, но факт остается фактом: здесь правит воля к жизни, и это должно раз и навсегда предостеречь нас в отношении всех аналогичных случаев – мы не вправе отрицать это желание жить и отказывать в нем кому-либо из неизлечимых больных!
Более того, этот аргумент применим даже там, где пациент своими поступками доказывает врачам: он не имеет более желания жить. Я говорю о самоубийцах. И я решительно утверждаю, что и в случае истинной попытки самоубийства врач имеет даже не право, а обязанность осуществить медицинское вмешательство, то есть спасти и помочь в полной мере, насколько это в его силах. Эта проблема не теряет актуальности. Несколько лет назад я сам разработал процедуру, которая позволяет спасти пациента даже в случае тяжелого отравления снотворным, когда прежние методы оказываются бессильными. И тогда среди коллег раздавались голоса, указывавшие мне, что я не вправе возвращать к жизни человека, чье решение покончить с собой так по-человечески понятно (происходила целая эпидемия самоубийств среди большой группы людей, находившихся в ситуации экстремальной угрозы). Говорили, что я не вправе силой вталкивать таких людей обратно в жизнь, что своими действиями я притязаю на роль Судьбы. Но я держался своего решения и ни разу не отступил от этого принципа, даже когда моя собственная ассистентка, постоянно критиковавшая мою позицию, однажды и сама была доставлена в больницу после покушения на самоубийство. Да, и в ее случае я пошел на принцип и применил свой метод – вполне успешно, хотя и не дождался за это благодарности. Но тем, кто критиковал процедуру с позиций морали (с медицинской точки зрения ее было невозможно критиковать), я бы возразил так: я вовсе не притязаю на роль Судьбы, а вот тот врач, который предоставляет самоубийцу его участи, кто полагается «на волю Судьбы» и сложа руки остается в стороне, когда еще мог бы вмешаться и помочь, – вот кто притязает на роль Судьбы. Ведь если бы «Судьбе» угодно было, чтобы самоубийца погиб, так уж «Судьба» изыскала бы способ и средства помешать умирающему вовремя попасть в руки врача. Но раз «Судьба» подыграла врачу, тот обязан действовать профессионально, а не сдаваться на ее «милость».
Я надеюсь, что, последовательно обсудив все мыслимые аргументы в пользу эвтаназии, я сумел вам доказать неотменимость смысла бытия, убедить вас, что наша вера в смысл жизни может и должна быть непоколебима. Если первым делом мы обнаруживаем смысл в жизни, то впоследствии выясняется, что и страдание обладает смыслом, причастно ему. И далее становится ясным, что и умирание может иметь смысл, что естественная, «своя» смерть тоже бывает исполнена смысла. И наконец, даже болезнь, в том числе неизлечимая, в том числе психическое расстройство, не дает никому права на убийство, не позволяет определять жизнь человека как «не имеющую ценности». Тем самым мы по крайней мере подступились с разных сторон к вопросу о смысле жизни. И, наскоро подводя итоги, напомним основной вывод: мы установили, что сама наша жизнь представляет собой ответствование на вопрос, а потому невозможно задаваться вопросом о ее смысле, ибо смысл всякий раз состоит в том, чтобы дать ответ. Но ответы, сказали мы также, ответы, которые мы должны давать на конкретные вопросы жизни, не могут выражаться только в словах и даже только в поступках, это нечто большее – наша жизнь, все наше бытие! На вопросы жизни можно ответить лишь в той мере, в какой мы отвечаем «каждый в своей жизни».