О Сталине без истерик — страница 17 из 41

.

– Когда вы идете по улице и слышите русскую речь, вы подходите к этому человеку, или, наоборот, вы с кем-то по-русски говорили, кто-то подходил к вам, останавливался?

– Я это делала один раз. Во времена Хрущева это было. Тогда сюда автобусами приезжали из России туристы. И вот идет один раз группа туристов, я подошла, слышу русскую речь. Меня очень заинтересовало, и я заговорила с ними. А они мне и говорят: «Что ж это у вас в магазинах, вроде бы, все есть, но покупательская способность очень маленькая?» – «Почему, – спрашиваю, – маленькая?» – «Да потому, – отвечают, – что приходит женщина и просит сто граммов колбасы, а у нас килограммами покупают». Они даже не могли понять, как это – купить на ужин сто граммов свежей колбасы.

И еще случай, когда я стала переводчицей у артистов Большого театра. У нас была соседка – прима-балерина Венской оперы, она меня и рекомендовала. Было удивительно: эти балерины так мало получали денег, что они себе (их определили в очень хороший отель) варили манную кашу, и эта каша сбегала на ковры, и все это было очень неприлично.

– Значит, вы, русские, по-прежнему боитесь друг друга?

– Я не в России уже почти полвека, а когда слышу о КГБ, мурашки по телу бегут. Страх этот остался. А вот сейчас есть КГБ или нет? Много ли их у вас?..

Вам интересно было бы поехать в Зальцбург, там были лагеря, и там я слышала о трагедии казаков, которых англичане передали русским. Все они, конечно, погибли. Многие, чтобы не возвращаться в Россию, руки на себя накладывали.

– Скажите, пожалуйста, как можно суммировать ваши чувства по отношению к родине? Чего в вас больше – страха, восхищения, ненависти, любви, трепета?

– Знаете, обида, большая обида. Приезжаю к себе на родину и вижу: старушка в грязной фланелевой фуфайке на горбу несет мешок. Точно так, как при Сталине. Какая бедность на такой земле, где бросишь зернышко, и оно вырастет. И бедность страшная. А этого не должно быть. Ведь вы – страна-победительница…

– Некоторые считают, что в характере, в натуре русского человека заложена леность, нежелание работать. А как вы считаете?

– Знаете, когда на Украину пришли немцы, они вначале вели фальшивую политику: обещали землю, оставили колхозы, не знаю, почему так сделали. Может быть, увидели, что это доходное дело. Но люди, получившие землю, работали даже ночью, при луне. Работали на себя. Вот я и думала, что, если частная собственность будет у вас, значит, и Украина будет хорошо жить.

– А как вы относитесь к тому, что в России сейчас не только коммунистическая партия, но и другие партии появились?

– Многопартийность – это хорошо. В Австрии, например, если только одна партия плохо что делает, сразу включается другая и контролирует ее, критикует. А в России была одна партия, и некому ее критиковать, что хотели, то и делали. Никто не может защитить в России человека.

– А как вы относитесь к коммунистам? У вас в семье не было большевиков?

– Нет, не было. Слава Богу, что не было. А то была бы уже, наверное, в лагере.

– Скажите, хотя мой вопрос, конечно же, странный, то, что вы попали сюда, – это несчастье или везение, удача?

– Русские мне говорят: «Вы счастливый человек, что оказались здесь».

Март, 1991

Глава 2. Художник Олег Целков: «Сталин умер, но сталинщина продолжалась»

Иосиф Бродский назвал Олега Целкова «самым выдающимся русским художником всего послевоенного периода».

С 1977 года художник живет во Франции. Я встречался с Олегом Николаевичем в его парижской квартире на улице Святого Мавра и в Москве, когда он приезжал на родину в дни открытия своей выставки в Третьяковке. Интервью с художником, выдержки из которого приведены далее, вошло в мою книгу «После России», вышедшую в 1992 году и посвященную судьбам русской эмиграции. Горжусь тем, что в оформлении этой книги использованы фрагменты его знаменитых масок, ставших лицом неофициальной русской живописи.

– Первые годы моей учебы в Московской средней художественной школе при Академии художеств СССР совпали с последними годами жизни Сталина. Этот изверг окончательно завершил еще начатое до войны уничтожение всего живого, превращая советских людей в послушные «винтики». Зощенко и Ахматова, Прокофьев и Шостакович, актер Михоэлс и врачи – «убийцы в белых халатах» были верхушкой огромного смертного айсберга.

Меня – наивного самоучку, не понимавшего, что происходит вокруг, сразу же начали «исправлять» и «образовывать». Удивленный, я стал анализировать происходящее. Глаза стали открываться, тем более что я познакомился с картинами русских художников 1910–1930-х годов – русским авангардом, не принимавшимся официозным государственным искусством. Я начал неумело и робко подражать увиденному, за что осенью 1953 года, после окончания художественной школы, меня не приняли в институт имени Сурикова. Пришлось немедленно ехать в Минск, чтобы сдать экзамены там. Сдал. По окончании учебного года студенческие работы посмотрел какой-то местный партийный «ревизор», и они вызвали у него недоумение. Меня погнали вон.

Еду в Ленинград, сдаю экзамены в Академию художеств имени Репина. Год учусь, и снова меня выгоняют. По требованию студентов-китайцев, которые обратились к ректору с протестом: дескать, работы Целкова оказывают на них вредное буржуазное влияние.

После смерти Сталина идеологическая атмосфера чуть-чуть стала меняться, началась «оттепель». Меня принял в Ленинградский институт театра и кино на свой курс режиссер и художник Николай Акимов, чем спас от унижения службы в советской армии.

1956 год. Два моих маленьких натюрморта попадают в Москве на выставку молодых художников. Многие газеты их выругали в своих рецензиях. И снова меня спасает неожиданное – известный поэт Пабло Неруда прислал из Чили ободряющее письмо. Чтобы выжить, я стал продавать кое-какие картины своим друзьям, но милиция и КГБ постоянно напоминали, что в любой момент без труда смогут начать преследование меня как «ведущего паразитический образ жизни». Сталин умер, но сталинщина продолжалась.

– А что же такое для вас сталинщина?

– Это то, что для меня было неотделимо от коммунизма как такового: Сталин и сталинщина, Ленин и ленинщина, Мао Дзэдун и маодзэдуновщина, Пол Пот и полпотовщина, Ким Ир Сен и кимирсеновщина, Чаушеску и чаушесковщина… Хотите, можете продолжить. У этой болезни неизбежные симптомы: на третий день появляется сыпь, на четвертый – болит в горле, на пятый – глаза выходят из орбит. Маленькую разницу можно не принимать всерьез: к примеру, разве Тито насаждал другой коммунизм? Ничего подобного, абсолютно такой же, как у Сталина. А Энвер Ходжа? А Фидель Кастро, которому аплодировал весь Запад. Когда я приехал в Париж, на каждом шагу висели его портреты. Так что не обессудьте, коммунизм по мне – это кошмарная болезнь, наподобие средневековой чумы. Это – язва человеческой психики.

…Я оглянулся на прожитую жизнь. В конце концов я доказал себе и другим, что и в условиях тотального коммунистического гнета можно не терять мужества, оставаться личностью, делать дело по собственному выбору и вкусу. И хотя была создана такая система, в которой подобные мне могли бы и не появиться, я не только появился, но и выстоял. И я был не один!

– А если бы вы все-таки не уехали 4 октября 1977 года из России, что бы с вами стало?

– Сейчас я отчетливо понимаю: останься я там – погиб бы. Да, да, скорее всего, так… Говорят, однажды Луи Арагон, посмотрев мои картины, бросил: «Скажите этому парню: ему надо ехать в Париж» (это было, когда я еще жил в СССР). В то время эта фраза означала примерно такое: человеку-дистрофику в Бухенвальде говорят: «Знаете, вам необходимо побольше кушать, напрасно вы, батенька, пренебрегаете сливочным маслом». Арагон сказал это без иронии, но для меня его совет звучал как чудовищная издевка.

– О чем или против чего ваши картины?

– Против диктатуры. Против всего, что унижает человека. Я понимал, что живу в очень страшной системе. Мне знаком из истории такой факт. Во времена Гитлера фашистские врачи пытались найти способ стерилизовать женщин, они понимали, что, захватив чужие территории, должны будут еще и контролировать рождаемость. Для этого так называемые «врачи» в концлагерях отбирали энное количество молодых здоровых женщин, в половые органы которых вводили что-нибудь типа негашеной извести. При этом не применялись никакие обезболивающие средства. Испытуемые в муках умирали, но не все. Выжившие, конечно же, изуродованные, становились материалом для научных диссертаций. Вот эта картинка, этот пример может служить иллюстрацией моего понимания коммунизма. Все действия, которые совершал коммунизм в мире, происходили по такому сценарию. Этот страшный образчик коммунистической идеологии здесь, вне России, я понимаю особенно ярко.

Кстати, я никогда не был борцом, демонстрантом, подписантом. Быть борцом значит бороться. А борьба предполагает диалог. Как в тюрьме, где есть заключенный и надзиратель, и между ними существует диалог. Я не мог представить свой диалог с властью. Мне с коммунистами говорить было не о чем. Поэтому я старался по возможности жить тихо.

– А ситуация казалась вам безвыходной?

– Да. Та ситуация была совершенно и абсолютно безвыходной. Казалось, что она будет такой всегда, вечно. И то, что я здесь, для меня спасение.

Когда к нам домой приходил милиционер и спрашивал моего отца-коммуниста, который за свой партбилет отдал бы жизнь, обо мне, я понимал эту «игру», этот абсурд. «Ваш сын где-нибудь работает?» – спрашивал он отца. Отец наивно задавал ему свой вопрос: «А что, мой сын обокрал ларек?» Милиционер в ответ: «Нет, не обокрал, но у нас ведь все должны работать!» Отец: «Мой сын работает с утра до вечера». Представитель власти: «Но ведь он должен на что-то есть». Отец: «Я его кормлю, он мой сын».