О старых людях, о том, что проходит мимо — страница 12 из 47

– Или тетя Отилия, она же ведь получила свою долю отцовского наследства. А у Стейна в кармане ветер, правда, папа? Впрочем, с какой стати Стейн должен давать Лоту деньги…

– Конечно, не должен – сказал д’Эрбур. – А вот старик Такма – как сыр в масле, он наверняка не оставит Элли без приданого.

– На что они собираются жить – для меня загадка, – сказала Ина.

– Они уж точно не беднее, чем Лили с Фритсем.

– Но на что живут Лили с Фритсем – для меня тоже загадка, – выпалила Ина.

– Что же ты не подобрала для дочки богатенького мужа?!

– Прекрати! – произнесла Ина и закрыла свои аристократические глаза, как истинная Эйсселмонде. – Не будем говорить о деньгах. Это неизящно. Чужие деньги… le moindre de mes soucis[8]. Меня совершенно не волнует, сколько денег у других. Хотя… думаю, что у grand-maman состояние намного больше, чем мы думаем.

– Я приблизительно знаю, сколько у нее есть, – сказал д’Эрбур. – Я слышал от нотариуса Дейлхофа…

– И сколько же? – спросила Ина с живостью, ее аристократические глаза заблестели.

Но увидев на лице тестя выражение боли и не понимая, какая это боль – физическая или моральная, болит ли у него живот или дело в нервах, д’Эрбур произнес – потому что ничего не ответить он уже не мог:

– Вот тетушка Стефания – вот у кого деньжата водятся!

– Уж не знаю, – воскликнула Ина, – думаю, дядя Антон в должности резидента на Яве накопил еще больше, чем тетя Стефания. Он холостяк и на хозяйство денег не тратил, его резидентский дворец, после того как дядя прожил в нем восемь лет, пришел в полное запустение, это я знаю.

– Но дядя Антон – старый греховодник, – оживился д’Эрбур, – а это тоже стоит денег.

– Нет-нет! – сказал Харольд Деркс; он говорил словно сквозь боль, а рукой сделал отрицательный жест, но тут же пожалел, что вступил в разговор, пытаясь защитить брата, потому что Ина спросила с любопытством:

– Разве не так, папа? Но дядя Антон уж точно не был образцом для подражания…

А д’Эрбур добавил:

– Как же он мог свинячить бесплатно?

Харольд Деркс ответил осторожно, стараясь сгладить разговор:

– Женщины всегда его любили…

– Но дядя Антон предпочитал маленьких девочек!

– Нет-нет! – снова вступился за брата Харольд Деркс, снова сделав отрицательный жест высохшей рукой.

– Тссс! – шепнула Ина и обернулась. – Сюда идут мальчики!

– На дядю Антона ведь даже подавали в суд тридцать лет назад, – продолжил было д’Эрбур.

– Нет-нет! – повторил Харольд Деркс.

В комнату вошли Пол, студент, и гимназист Гюс, разговор о деньгах и родственниках прекратился, и благодаря мальчикам вечернее чаепитие прошло очень славно. Ина была на самом деле хорошей матерью и хорошо воспитала сыновей, к дедушке они относились со спокойной радостью, наполнявшей Харольда Деркса приятным домашним теплом, и они оба выросли очень вежливыми, к великому удовлетворению Ины, которая могла сказать с уверенностью, что этому Пол и Гюс научились не у Дерксов; когда дедушка вставал, чтобы подняться к себе в кабинет, Гюс тотчас бросался к двери и открывал ее с глубоким почтением. Старик приветливо кивал внуку, хлопал его по плечу и поднимался по лестнице, размышляя о том, что Ина – очень хорошая дочь, хоть у нее и есть кое-какие недостатки. Ему нравилось жить с ней под одной крышей. Без этого он чувствовал бы себя совсем одиноким. Он любил внуков. В них все дышало молодостью, чем-то веселым и радостным, чудесные мальчики – они разительно выделялись на фоне всего остального, Того, что проходит мимо, все идет и идет, медленно, с угрозой, много лет подряд…

Вернувшись в кабинет, Харольд Деркс подкрутил газовый рожок, чтобы свет стал ярче, без сил опустился на стул и стал смотреть перед собой. Жизнь тихо и незаметно окутывает вуалью всё и вся, даже То Ужасное, и тогда оно на время перестает быть столь угрожающим, но Оно все равно идет и идет и будет идти, пока смерть не сотрет все очертания… О, как же медленно Оно идет! Ему уже семьдесят три года, он старый и больной, и впереди его ждет только смерть, о которой он мечтает; сколько же горестей выпало на его долю за эту долгую жизнь! Почему ему суждено жить так долго, ведь он видит, как Оно проходит мимо, беззвучно и медленно, так медленно, точно эти тени прошлого – привидения с длинными-длинными шлейфами, скользящими по тропинкам, шелестящими сухими листьями, опустившимися с неба. Он всю свою долгую жизнь видел, как эти тени проходят мимо, и ему часто казалось, что постоянно видеть, как они проходят, – слишком тяжело для человеческого разума. Но тени тянули и тянули свои шлейфы, листья шуршали и шуршали, а угроза так и оставалась лишь угрозой, никто не вышел из-за деревьев, тропинка оставалась пустынной, тропинка вилась и вилась, а тени шли и шли… Иногда они оборачивались, смотрели на него призрачными глазами… и снова шли дальше: их никто не мог остановить. Он видел, как они идут сквозь его детство, сквозь его отрочество, когда ему было столько же лет, сколько сейчас Полу, и сколько Гусу, он видел, как они идут через его ничем не приметную жизнь на кофейной плантации в Ост-Индии, и потом, когда он стал предпринимателем, и когда сочетался браком с женщиной, с которой сблизился по ошибке, как и она с ним, он-то уж точно, потому что всегда видел только То, что шло и шло мимо… Он слегка кашлянул – и раскашлялся так, что заболело в груди, и в желудке тоже разлита боль, и судороги сводят его старые ноги… О, сколько же это еще продлится, сколько он еще будет их видеть, эти тени?… Они идут еле-еле, еле-еле… О, почему они не могут идти побыстрей! Когда-то он был тринадцатилетним мальчишкой, веселым и жизнерадостным, и играл, босоногий, у реки перед дворцом ассистент-резидента[9], радующийся фруктам, и птицам, и животным, радующийся своей веселой детской жизни на Яве, где он играл в большом саду, плескался в струящейся воде, лазал по большим, с красными цветками, деревьям. Но с того мгновенья… – душная ночь, сначала предгрозовое небо, потом дождь стеной – с того мгновенья, когда он впервые увидел эти ужасные тени, впервые увидел Это… с того мгновенья его детский мозг словно окутало пеленой, в него словно вселилось чудище, которое… нет, не раздави ло его, но с тех пор постоянно держало в своих когтистых лапах. И с тех пор Это на протяжении всей его жизни то и дело вставало видением у него перед глазами, Это, родившееся в ту самую ужасную ночь, когда он от высокой температуры и духоты не мог спать, потому что небо было словно затянуто прочной парусиной, не дававшей обрушиться на землю водопадам дождя и не пропускавшей ни малейшего ветерка. Видение… нет, не видение, а настоящее, действительное Это…

* * *

В горах одинокий пасангграхан[10]; он здесь один с родителями, он, папин любимец; папа заболел и потому взял отпуск; остальные братья и сестры остались в городе, во дворце ассистент-резидента.

Ему не спится, и он зовет няню-туземку:

– Бабу[11], иди сюда!

Но она не отзывается. Где же она? Обычно она лежит у двери его комнаты на циновке и сразу же просыпается.

– Бабу, бабу, иди сюда!

Он теряет терпение; он уже большой мальчик, но ему страшно, потому что у него высокая температура, как и у папы, и потому что ночь такая душная и кажется, будто вот-вот начнется землетрясение.

– Бабу…

Ее нет на месте.

Он поднимается с постели, путаясь в сетке от комаров, в лихорадочном испуге ему не удается ее раздвинуть… Высвободившись из тюлевых складок, снова хочет позвать: бабу… Но из галереи в задней части дома доносятся голоса, шепот… В жилах стынет кровь; мальчику мерещатся воры, грабители-кетью[12], и ему очень страшно… Нет, они говорят не по-явански, значит, это не кетью… Эти люди говорят на голландском вперемежку с малайским, вот он узнает голос бабу… Ему хочется закричать от страха, но от страха ему не издать ни звука. Что они делают, что там происходит? Он в холодном поту, он замерз… Он слышал голос мамы; теперь он узнает голос господина Эмиля, господина Такмы, секретаря, который так часто заходит к ним в городе… О, что же там происходит посреди ночи? Испуг сменяется ознобом, он дрожит непонятно почему… Что же там происходит, что там делают среди ночи мама, господин Такма и Ма-Бутен? Любопытство пересиливает страх… Стараясь не шуметь – только зубы стучат, – он медленно, без скрипа, открывает дверь своей комнаты. В средней галерее темно, в задней галерее темно…

– Тихо, бабу, тихо, о боже, не шуми… только бы синьо[13] не услышал…

– Он спит, кандженг[14]

– А вдруг услышит сторож!

– Он спит, кандженг…

– Боже, о боже, если он проснется… О, бабу, бабу, что нам делать?!

– Тихо, тихо, Отилия!

– Другого выхода нет, кандженг… В реку, в реку…

– Боже, о боже, нет, только не в реку!

– Другого выхода нет, Отилия! Тихо же, тихо! Замолчи, говорю! Хочешь, чтобы нас обоих арестовали… за убийство?

– Меня? Но ведь я его не убивала?

– Я ничего не мог поделать! Я защищался! Это ты его ненавидела, а не я, Отилия. Ты соучастница.

– О боже, нет, нет!

– Не отрицай своей вины!

– Нет, нет, нет!

– Ты повисла на нем…

– Да нет!

– Когда я вырвал у него из рук крис[15]!

– Да… да…

– Тихо, тихо, госпожа!

– О боже, о боже, какая молния… О, как гремит, как гремит!

По горам многократным эхом разносятся раскаты грома. Из прорвавшейся парусины водопадом полил дождь.

Мальчик слышит мамины крики.

– Тихо, тихо, Отилия!

– Больше не могу, сейчас потеряю сознание!