тся в комнату жены… Туда… туда… туда: он слышит их голоса… Они смеются… смеются приглушенным смехом… Он рывком открывает дверь; дверной запор из бамбука непрочен, отец врывается в комнату… Два мужчины сражаются за женщину… Их борьба, их страсть, точно в каменном веке… Такма вырвал крис из рук отца… Это уже не люди, не мужчины, это самцы, дерущиеся за самку… В воспаленном мозгу никаких мыслей, кроме страсти, ревности, мести… Отец смертельно ранен!.. Но Харольд Деркс не видит в этой сцене своей матери, он не видит, не понимает, как она ведет себя во время драки двух мужчин, двух самцов… Он не видит, как ведет себя самка… Здесь его интуиция ничего не подсказывала ему, сколько бы он ни всматривался в То, что все шло и шло мимо, сидя напротив или рядом с матерью, беседуя о погоде и здоровье. Но сегодня желание знать оказывается сильнее его, и он спрашивает у этой древней, древней старушки:
– Компаньонка читала вам газету?
– Да.
– Она хорошо читает?
– Да… Но плохо умеет выбирать…
– Политика вас не интересует…
– Но война интересует, только подумать, сколько гибнет людей…
– Война – это убийство… в огромных масштабах…
– Да, это убийство…
– А она читает вам романы с продолжениями…
– Нет-нет, это выдумки, я не люблю…
– Я тоже.
– Мы для романов слишком стары.
– Да, мы старые люди, наши прожитые жизни – те же романы.
– Да… Самое хорошее – это спокойное существование.
– Да, по крайней мере не в чем себя упрекнуть…
Он видит, что тоненькие пальцы на коленях дрожат… Может ли она себя упрекнуть в чем-то еще, кроме неверности мужу? Она никогда не вставала перед его мысленным взором в ту страшную ночь, а призрачные шлейфы всё шуршали и шуршали по сухим листьям…
– А компаньонка не читала вам о недавнем преступлении?
– Каком преступлении?
– В Англии… Там одна женщина…
– Нет-нет, такого она мне никогда не читает!
Ее слова звучат мольбой… До чего же она стара, до чего стара… Беззубый рот кривится и шамкает, и пальцы дрожат. Он полон сострадания, ее сын, и он знает, а чего не знает, о том догадывается, ибо ее душа для него открытая книга, ее душа, уже ослепшая и оглохшая, дожидающаяся смерти своей телесной оболочки, душа его матери, некогда пылкая и страстная, душа женщины, созданной для любви, тропической крови, готовой разом забыть весь мир и всю жизнь – ради мига блаженства или… или ненависти! Харольд знает, она ненавидела его отца, сначала боготворила, а потом ненавидела, когда ее пылкая любовь к нему обратилась в горсть пепла… Все это год за годом, постепенно, выстроилось перед его мысленным взором, по мере того как он рос, превращался из дитяти во взрослого, стал мужчиной, стал понимать, вспоминать, размышлять… И он догадывается, оттого что знает ее душу… Но до чего ее душа оглохла, до чего состарилась! От сострадания смягчается и его собственная душа, тоже старая и полная грусти о том, что когда-то было, полная жалости к матери… и к себе самому, старику… До чего же она стара, до чего стара… Тише, тише: пусть она состарится еще немножко, и тогда все будет кончено, и Это пройдет мимо, исчезнет последний краешек призрачного шлейфа, отшелестит свое последний сухой лист на бесконечной, бесконечной тропинке, и хотя темный отзвук когда-то пронесся сумрачным дуновением между дрожащих деревьев, он никогда не обернулся голосом, предъявляющим обвинение, и никто никогда не вышел из-за стволов и не остановил грубой рукой тот угрюмый призрак, что идет и идет по нескончаемой дороге много-много лет.
XI
Звонок в дверь разбудил Такму.
Он знал, что только что спал, но сделал вид, будто всего лишь спокойно отдыхал, положив руки на трость с набалдашником слоновой кости. И увидев входящего доктора Рулофса, сказал своим обычным шутливым тоном:
– М-да, Рулофс, что-то ты с годами никак не худеешь!
– Ну-ну, – ответил доктор, – ты так находишь, Такма?
Он вплыл в комнату, со своим огромным животом, несимметрично свисавшим к той его ноге, которая не гнулась и была слишком короткой; на старческом гладко выбритом лице с монашеским выражением из-под золотых очков сердито сверкнули хитрые глазки, потому что доктор терпеть не мог, когда Такма смеялся над его животом.
– Наверху сейчас Харольд, – сказала Отилия Стейн.
– Идем, детка, – сказал Такма, с трудом вставая. – Давай тоже поднимемся наверх и прогоним Харольда…
И они пошли наверх. Но тут дверной звонок зазвенел опять.
– В некоторые дни приходит уж слишком много народу… – сказала Анна доктору. – Слава богу, что мефрау на старости лет не одинока. Надо будет затопить здесь, внизу, в гостиной, потому что здесь часто кто-нибудь сидит и ждет.
– Да-да-да, – ответил доктор, зябко потирая свои коротенькие ручки с толстыми пальцами. – Здесь холодновато, хорошо бы затопить…
– Господин Такма считает, что нет ничего хуже горячей печки…
– Да, он постоянно пылает изнутри, – сказал доктор Рулофс с ехидством. – Так-так-так, вот и дети пришли…
– Нам можно подняться наверх? – спросила Элли, вошедшая в дом вместе с Лотом.
– Да… Идите! Вон господин Харольд уже спускается по лестнице, так что наверху сейчас только maman… и господин Такма.
– Grand-maman дает аудиенцию, – пошутил Лот.
Но в его голосе слышалось сомнение, ибо его неизменно охватывало чувство глубочайшей почтительности, едва он переступал порог дома своей бабушки. Дело было в царившей здесь атмосфере далекого прошлого, куда он, с его обостренной эмоциональностью, чувствительностью, порой боялся вступать, атмосфере, в которой жили воспоминания и предметы из прошлого… Толстяк-доктор, похожий одновременно на монаха и на Вакха, фавна, был хоть и моложе grand-maman, но тоже очень стар, и он помнил ее еще молодой и соблазнительной женщиной… Вот по лестнице спустился дядюшка Харольд: лет ему было не так уж много, но глубочайшая меланхолия необъяснимым образом усугубляла выражение страдания от физической боли на его желто-сером лице.
– До завтра, до завтра, дети, – сказал он тихо, пожимая руки и уходя. – До завтра, до завтра, Рулофс…
При звуках этого меланхолически-надломленного голоса Лот всегда вздрагивал. Он шел по лестнице следом за Элли, в то время как в гостиной доктор еще продолжал разговор со старой служанкой:
– Да-да-да, так-так-так!
Эти реплики преследовали Лота. С каждым приходом в дом grand-maman он все острее и острее ощущал здесь эту атмосферу далекого прошлого, слышал шуршание его шлейфа. Оно пряталось за мнимой простотой старого доктора с его «да-да-да». О старость, старость! Лота пробрала дрожь в этот первый осенний день… Но вот они вошли в комнату: grand-maman, grand-papa Такма и, словно дитя, между ними двоими его, Лота, мать. За спиной у Элли Лот сбавил шаг, понизил голос, перестал дышать, да и Элли притихла, как показалось Лоту, словно боясь разбить своей молодостью эту остекленевшую атмосферу.
– Значит, завтра вы женитесь, это хорошо… это хорошо… – сказала grand-maman, довольная; угловатым движением подняла обе руки и осторожно поцеловала в лоб дрожащими губами сначала Элли, затем Лота. И потом они сели кружком и повели неспешный разговор, и Лот чувствовал себя ребенком, и Элли казалась ему совсем малышкой, а maman молодой женщиной… Она была похожа на grand-maman, но величественность grand-maman, бывшей красавицы с примесью тропической крови, в чертах ее дочери превратилась в очарование и мягкость, она до сих пор оставалась воплощением нежности. Да, она была похожа на grand-maman, но – Лот в очередной раз поразился этому – в ее облике сквозило и какое-то сходство – не во внешности, но в жестах, во взгляде, в улыбке – с Такмой, с grand-papa Такмой… Может быть, правда то, о чем шептались злые языки: что между смертью Деркса и рождением младшего ребенка – то есть maman – прошло слишком много времени, чтобы Деркс мог быть отцом, и что дело не обошлось без Такмы… Может быть, здесь, в комнате, и правда сидят отец, мать и дочь? Выходит, он сам – внук Такмы? Выходит, он кузен Элли… Лот не знал ничего точно, были только смутные слухи – Лот слышал их давным-давно, – и было это сходство! Но если это правда, то они оба знают об этом, и если разум их не совсем притупился, то наверняка думают об этом сейчас. Они не впали в детство, ни тот, ни другая, но какие они старые… Лоту пришла в голову мысль, что какое-то чувство постоянно поддерживает остроту их восприятия, ведь это просто удивительно, что grand-maman, несмотря на возраст, знает об их предстоящей свадьбе и прочие семейные новости.
– Скоро приедут с Явы дядя Даан и тетя Флор, – сказала grand-maman. – Не понимаю, что им здесь надо… ведь зима не за горами. Тетя Флор будет мерзнуть… Я жалею, что не осталась жить на Яве, а зачем-то приехала сюда. И теперь сижу здесь, много лет подряд, дожидаясь… дожидаясь…
Она осеклась и стала смотреть в окно в ожидании, в ожидании. У другого окна сидел Такма и тоже ждал и ждал, кивая головой. Ах, это просто ужасающе, подумал Лот и взглянул на свою мать. Та не поняла его взгляда, забыв о его болезни и слабости – страхе старости, забыв, как он ей жаловался, и подумала, что он просто хочет уйти. Она улыбнулась, грустно, как всегда в последнее время, и первая встала.
– Мы, пожалуй, пойдем, мама… Господин Такма, давайте я вас сейчас провожу домой?
– Нет, детка, дождя нет, я и один дойду…
Как по-детски грустно прозвучал голос maman Отилии… Как по-отечески, но отрешенно и слабо прозвучал голос Такмы. Лот с Элли поднялись, все стали прощаться, обмениваясь осторожными поцелуями, господин Такма поцеловал maman Отилию. Когда гости ушли, в комнату бочком вплыл доктор Рулофс.
– А-а, Рулофс, – сказала grand-maman.
– Да-да… да-да… – пробормотал доктор и с трудом опустился на стул. Так они и сидели, не говоря ни слова, три старых, старых человека. За окном темнело, и дул ветер, уже по-осеннему, и срывал первые желтые листья с деревьев в садах на Софийской аллее.