в кого-то влюблялась, то… Ладно, не будем о грустном. Посмотри на эту старую фотографию, ты ее знаешь. Какая она здесь милая, правда, Элли? Так она тогда выглядела. Я ее не смог забыть… Так больше никого и не полюбил… Я уже старик, дети мои, но… но мне кажется, что я все еще люблю ее… Иногда я думаю, что боль прошла, что все-все прошло… но иногда, хоть я и старик, я опять страдаю, опять мучаюсь… Мне кажется, что я все еще люблю ее… Если бы у maman был другой характер, другой нрав и если бы она не встретила Тревелли, тогда… Но если бы она не встретила Тревелли, то все равно встретила бы Стейна… Она все время кого-то встречала… Пожалуйста, Элли, поухаживай теперь ты за нами, налей нам кофе… Ты любишь бенедиктин или шартрез? И давайте еще поболтаем о том о сем… Но не о старых временах… о новых, новых… О вас, о ваших планах, об Италии… Еще не поздно: всего пол-одиннадцатого… Хотя правда, вы ведь только сегодня поженились… Ладно, провожу вас к вам в отель. Пойдемте пешком, здесь недалеко. Ваш старый papa проводит вас до отеля, у двери номера поцелует на сон грядущий и пожелает вам много-много счастья, дорогие мои дети!
XIII
Они приехали в Париж уже несколько дней назад, и Элли, никогда раньше в Париже не бывавшая, наслаждалась городом: наслаждалась Лувром, и музеем Клюни, и жизнью на улицах и в кафе, а по вечерам – театром, наслаждалась настолько, что они совсем забыли о тетушке Терезе.
– Давай к ней вообще не пойдем, – сказал Лот однажды утром, когда они гуляли по бульварам. – Она, наверное, даже понятия не имеет, кто мы такие.
Элли испытывала угрызения совести.
– Она прислала очень любезное письмо, поздравила меня с помолвкой, она ведь даже подарила нам подарок. Нет, Лот, она знает, кто мы такие.
– Но не знает, что мы в Париже… Давай к ней не ходить. Ах, тетушка Тереза… Мы не виделись уже много лет, но я помню ее с давних пор… Она приезжала к maman на ее последнюю свадьбу, мне тогда было восемнадцать. А тетушке Терезе, наверное, сорок восемь. Красивая женщина. Она еще больше похожа на grand-maman, чем наша мать, в ней есть та величавость и царственность, которая бросается в глаза на молодых фотографиях grand-maman, да и сейчас, когда она восседает в своем кресле… Я поражаюсь этому всякий раз… Невероятно стройная, и красивая, и элегантная… спокойная и невозмутимая, утонченная и с восхитительной улыбкой.
– С улыбкой Джоконды.
– Да, с улыбкой Джоконды, – повторил Лот, радуясь при мысли, что его жена настолько наслаждается Парижем. – Но кстати, Элли, что касается Венеры Милосской… Когда мы перед ней стояли, я не стал тебе говорить, ведь ты была в таком восторге, но… увидев ее после долгих лет, я в ней совершенно разочаровался… Представляешь?
– В чем дело, Лот?
– Я увидел, что она состарилась.
– Ну что ты, Лот!
– Уверяю тебя, я заметил, что она состарилась! Выходит, все-все старится, даже бессмертное искусство! Помню, какой она была раньше: невозмутимая, величественная, белоснежная, хоть и без рук, на изумительном темно-красном бархатном фоне… А теперь она показалась мне совсем не величественной и совсем не белоснежной… жалкая калека… да и фон совсем не такой изумительный… Все постарело и потускнело, я даже испугался и очень огорчился. Сейчас, на свежую голову, я думаю, что ее просто-напросто надо бы почистить, а бархатную занавеску повесить новую, и тогда, в хорошем настроении и в хорошую погоду, я снова увижу ее невозмутимой и белоснежной… Но такая, какой она была вчера, она выглядит настолько постаревшей, что я испугался. Целый час не мог прийти в себя, но старался не портить тебе настроение. Впрочем, весь Париж, по-моему, состарился… Стал грязным, старомодным, провинциальным, этакое сумбурное нагромождение кварталов и пригородов, за пятнадцать лет ничего не появилось нового, а старое стало еще грязнее и старомодней. Посмотри, вот эта курица из папье-маше, – в тот момент они проходили по авеню д’Опера, – эта курица крутится на вертеле в качестве рекламы, и с нее капает какой-то жир… Элли, она здесь крутится уже пятнадцать лет! А вчера в Комеди Франсез я расстроился точно так же, как сегодня из-за Венеры Милосской. Какое там все старомодное, эти нелепые выкрики актеров, я смотрел и думал: это всегда так было или мне только кажется, оттого что я сам постарел…
– Но тетушка Тереза…
– Ты все-таки хочешь к ней сходить… Давай лучше не пойдем. Она тоже состарилась, и какое ей до нас дело… Мы еще молодые… Правда ведь, я, твой пресыщенный впечатлениями муженек, еще молодой? Ты ведь не считаешь меня старым? В Италии мы будем наслаждаться красотой вместе…
– Но там все уж точно давно состарилось.
– Так состарилось, что дальше уже некуда… Там уже все миновало. Там уже все – Прошлое. Но это Прошлое можно обозреть, оно мертвое, и красивое, и спокойное. Такая старина меня не огорчает. Что меня огорчает, так это старые люди с их давними делами, которые еще живы и еще не нашли упокоения, и уходят в прошлое так медленно-медленно… А мертвое и изумительно-красивое Прошлое, как в Италии, меня не огорчает, а, наоборот, успокаивает, я восхищаюсь тем, что некогда было красивым и живым, а теперь остается красивым в смерти. Париж огорчает меня, потому что город умирает, как и вся Франция, а Рим делает меня счастливым: город, который я вижу, уже умер, а я чувствую себя молодым и полным жизни и эгоистично радуюсь этому, одновременно восхищаясь мертвой и спокойной красотой.
– Вот, значит, о чем будет твое следующее эссе.
– Негодница. Если будешь обвинять меня в сочинении эссе, когда я просто разговариваю… то мне придется зашить себе рот.
– Не сердись… Но как насчет тетушки Терезы…
– Давай не пойдем! Но… похоже, сам черт против меня! Фу-ты ну-ты, какой Париж маленький город!.. Не город, а дыра!
– Что такое, Лот?
– Вон идет Тео! Тео ван дер Стаф!
– Сын тетушки Терезы?
– Да, Тео… Здравствуй, Тео… Как забавно, что мы встретились…
– Я и не знал, что вы в Париже. В свадебном путешествии?
Это был невысокий полный мужчина лет сорока с лишним, с круглым лицом, на котором сверкали маленькие глазки, глядевшие с почти нескрываемым любопытством на Элли – молодую женщину, вышедшую замуж лишь несколько дней назад… Окружавший его ореол любви к телесным удовольствиям создавал ощущение тепла и радости, казалось, он сейчас пригласит вас в хороший ресторан, чтобы вместе вкусно поесть, а потом вместе уйти. Долгие годы жизни за границей придали его по-голландски плотной фигуре элегантность, что порождало чуть комичный эффект, потому что при всем своем светском лоске он все равно оставался немного слоном. Но уши у него были как у сатира, глаза сверкали, когда он улыбался, бросались в глаза его полные губы, как у человека с примесью тропической крови, и между губами блестели мелкие, хорошо ухоженные зубы. Если мимо него проходила женщина, он тотчас же мысленно раздевал ее и на секунду задумывался.
– Мы как раз разговаривали о твоей maman, Тео… Как удивительно, что мы с тобой встретились, – повторил Лот.
– Я каждое утро гуляю по бульварам, так что совершенно естественно, что мы встретились. Рад возможности поздравить вас. Maman? Думаю, с ней все в порядке.
– Ты с ней давно не виделся?
– С неделю… Вы к ней собираетесь? С удовольствием сопровожу вас… А потом вместе пообедаем… как следует в Париже, или я буду третьим лишним…? Не буду? Тогда позвольте вас пригласить… Не в большой ресторан, про которые все знают, а в такой, куда вас могу сводить только я… Небольшой, но кухня изысканная… Фирменное блюдо – homard à l'américaine[23] – пальчики оближешь! – и он поцеловал кончики своих толстых пальцев. – Вы хотите прямо сейчас поехать к maman? Отлично, тогда возьмем экипаж, потому что она живет очень далеко…
Он подозвал извозчика и сказал адрес:
– Cent-vingt-cinq, Rue Madame[24]…
Тео галантно помог сначала Элли сесть в экипаж, затем Лоту, внутри уступил им хорошие места, сам сел на неудобную низенькую скамеечку, так что одна его нога стояла на ступеньке экипажа… С безразличием спросил о гаагской родне – как о чужих людях, с которыми ему доводилось раньше видеться. На Rue Madame извозчик остановился у ограды из высоких прутьев, за которой находился дощатый забор, так что заглянуть внутрь было невозможно.
– Это монастырь, где она живет, – сказал Тео.
Они высадились, и Тео позвонил в ворота. Дверь открыла монашка; она провела их по двору, приговаривая, что madame ван дер Стаф дома. Монастырь принадлежал сестрам Непорочного зачатия Богоматери Лурдской, и тетушка Тереза вместе с еще несколькими пожилыми благочестивыми дамами жила там в пансионе. Сестра провела гостей в маленькую приемную на первом этаже и подняла жалюзи. На каминной полке между двумя свечами стоял скульптурный образ Девы Марии; канапе и немногочисленные стулья были накрыты белыми чехлами.
– Скажите пожалуйста, сестра, – спросил Тео, – дома ли мать-настоятельница?
– Дома, мсье.
– Не помешаю ли я ей? Не будете ли вы любезны передать ей, что я хотел бы с ней поговорить?
– Хорошо, мсье.
Монашка ушла. Тео подмигнул.
– Я давно собирался это сделать, – сказал он. – Так что пользуюсь случаем. Настоятельница – женщина разумнее, намного разумнее моей матушки.
Они сидели и ждали. В неприютной приемной было безумно холодно.
Лот задрожал от холода и сказал:
– Я бы не смог… Нет, я бы не смог.
– Я тоже, – сказал Тео.
Первой вошла настоятельница – маленькая женщина, которую было почти не разглядеть под просторными складками ее монастырского одеяния. Из-под головного убора на них смотрели два блестящих карих глаза.
– Мсье ван дер Стаф…
– Да, мадам…
Они пожали друг другу руку.
– Я уже давно хотел повидать вас, чтобы сказать, как я благодарен за вашу заботу о моей матушке…