Среди книг на полке был секс-дневник, заключавший в себе специфическое пограничное очарование сетевой литературы, созданной до 11 сентября. Глаза у женщины, написавшей этот дневник, были как синие блестки, она носила смешные два хвостика и не признавала никаких запретов. Она так описывала Нью-Хэмпшир, что тебе сразу хотелось туда поехать: бездонный провал среди черного льда, гудящий, как вывеска МЫ РАБОТАЕМ КРУГЛОСУТОЧНО. Кофе по утрам, волнующая электронная переписка после полудня, одинокие приготовления к сексу втроем ближе к ночи.
Казалось, что только из этого и состоит ее жизнь, но это была лишь одна комната в доме. В другой комнате жил ее сын, Вольфганг – или попросту Вольф, – родившийся с микроделецией, то есть с потерей участка одной хромосомы. Раз в несколько лет, с непростительной претензией на близкое знакомство, которую нам дозволяет нынешний век, она искала в Сети информацию о них обоих, чтобы выяснить… что? Вольф был еще жив, и, когда она проверяла в последний раз, он стал ревностным христианином, писал маслом прекрасные автопортреты и постоянно слушал прогноз погоды. «Я себя чувствую в безопасности, когда слушаю прогноз погоды, потому что… если его не слушать, то как я узнаю, что произойдет?»
Она снова нашла их в Сети; не смогла удержаться. Мама Вольфа взяла у него интервью и попросила подробнее рассказать об апокалипсисе.
«Если люди поклоняются дьяволу в образе колдовства и плохого кино, Бог сожжет землю, когда придет к нам сюда. Но мы спасемся у врат Священного города. Там всегда ясно, и солнечно, и тепло. Но мы почувствуем это тепло по-другому, не так, как сейчас, потому что у нас больше не будет нынешних тел – больше не будет болезней и переломов. Мы будем уже не ходить, а летать сквозь тепло. У нас останутся наши сердца, у нас останутся наши души, они будут полниться радостью и любовью, но не будут соприкасаться с материей так, как сейчас, не будут чувствовать боли. Все станут вегетарианцами, и животные будут свободны. Мы обретем новую землю, чистую и сладчайшую, где будет только весна и лето. И никакого загрязнения воздуха».
Ей приснилось, что она беременна, и ее охватил панический ужас, когда она поняла, что все это время пила и курила – сигарета у нее в руке разворачивалась, как бумажный журавлик, кубики льда у нее в бокале сотрясались геологическими толчками. В окно ударил луч красного света, пробил ей живот, и она стала прозрачной: в океане, плещущемся внутри, был ребенок с большой головой и длинными лягушачьими ручками-ножками – он лежал лицом вверх, и его губы раскрылись, как роза мира, когда он спросил у нее почти со смехом: зачем вы так с нами?
Волшебная жидкость спасала ее по ночам, но на рассвете ей приходилось буквально за шиворот вытаскивать себя из постели и кричать: «Здравствуй, солнце! С добрым утром!» Потому что иначе – никак. Для того чтобы жизнь продолжалась, ей нужно было как можно скорее попасть в больницу, непрестанно сжимая в руке почти обжигающий стаканчик с кофе, проезжая на красный свет бок о бок с мамой, слушая по радио кавер на «Африку» Тото и очень стараясь не подпевать, но все же срываясь на строчке: «Я БЛАГОСЛОВЛЯЮ ДОЖДИ!»
Что означала история для их малышки? Звуки тихого голоса. Подтверждение, что мир снаружи еще существует, что все идет своим чередом. Кровь кипит в жилах непрерывности бытия, день течет в своем русле. Когда начинал звучать голос, рассказывающий историю, малышка закатывала глаза, синие-синие, иногда вся дрожала – наверняка от радостного волнения, – стараясь преодолеть свою крошечность и стать такой же огромной, как то, что давило на нее извне. Под замкнутым куполом ее головы ртутные капельки всего, что есть, пытались слиться в одну каплю.
«Пароксизмальные судороги», – сказал врач и выписал фенобарбитал. Она посмотрела на него поверх кончика носа, как чайка, потому что, если бы он попросил назвать имена ста святых и пустынных отшельников, страдавших эпилепсией, она перечислила бы их всех, в алфавитном порядке, начиная с буквы А.
Однажды она читала малышке вслух, и ей попалась история о маленькой девочке, которая умерла и поселилась на небесах, и «малые пташки приносили ей вести из мира живых». Она не любила пропускать куски текста, это претило ее натуре, поэтому она продолжала читать, но все тише и тише, пока ее голос не сделался настолько слабым, что даже малые пташки не унесли бы его на небо, однако малышка ничего не заметила.
Она с трудом вспоминала свою прежнюю жизнь, полеты сквозь голубое разреженное пространство, билеты в руке, штампы в паспорте, обворожительно острые изломы чужеземных пространств. Еще труднее было вспомнить, что она делала, когда не пребывала в разъездах. В памяти неизменно вставала одна и та же картина: как она открывает блокнот и усердно выводит на чистой странице: «о боже, молот тора символизировал мужской член», – с ощущением невероятного удовлетворения от хорошо выполненной работы.
Сквозь мембрану белой больничной стены она ощущала пульс жизни, продолжавшейся без нее, грандиозные споры о том, можно ли говорить фразу «умственно отсталый» в подкасте. Она прижала ладонь к белой стене, и сердце билось ритмично и ровно, как и положено крепкому здоровому сердцу. Но ее уже не было в этом теле.
я была с вами, я ощущала свою сопричастность, пока
В палисаднике у соседей стоял бетонный гусь, которого наряжали по случаю, по погоде или по прихоти: желтый плащ с капюшоном в дождливые дни, корзинка с крашеными яйцами на Пасху, миниатюрная спортивная фуфайка в игровой день. Она сделала пост об этом гусе, просто чтобы обозначить в портале, что она еще жива, и ей позвонил журналист сетевого издания – хотел взять у нее интервью для душевной, оптимистической публикации, которая даст людям повод отвлечься от новостей. «Этот гусь подготовлен на все случаи жизни, – не без пафоса проговорила она, расхаживая взад-вперед по пятачку для курящих перед входом с больницу, со стаканчиком кофе в руке. – У него есть наряды на каждый день, на каждый праздник в календаре». Но, когда журналист задал вопрос, что она делает в Огайо, она потеряла дар речи, все симпатичные крошечные одежки для облачения языка разом исчезли, потому что… как ты нарядишь гуся для такого?
В приемной ОРИТН, отделения реанимации и интенсивной терапии новорожденных, стоит телевизор, и в телевизоре говорят, что диктатор все-таки перегнул палку. На следующий день в телевизоре говорят, что нет, все-таки не перегнул – на самом деле такого понятия как «перегнуть палку» больше не существует.
Чей-то отец в патриотично-региональном камуфляжном костюме переключился с новостей на «Древних пришельцев», где выдвигали гипотезу, что смерть была прозвана Мрачным Жнецом в эпоху Средневековья, когда пришельцы из космоса заражали наши зерновые поля патогенными микроорганизмами. Мужчина смотрел на экран. Она украдкой за ним наблюдала. Некая незримая стрелка у него на лице неуклонно сдвигалась с «Возможно» на «Вполне убедительно» и «Я умру за эту веру», – что было бы странно, если не знать о неистовом писке аппаратов жизнеобеспечения, к которым подключена его дочь.
В ОРИТН был младенец по имени Бо, он плакал, когда оставался один, и смеялся, когда рядом с ним кто-то был. Каждый день медсестра приносила Бо зеркальце, он смотрел на свое отражение и громко смеялся, пока это действительно не начинало казаться смешным – несообразность, почти нереальность происходящего, тот факт, что они здесь все вместе. Где наш Бо? Вот наш Бо. Вот он, наш маленький Бо.
Мама Бо называла его «зонд для питания чизбургером». Такие мелочи очень важны: когда твой ребенок питается через зонд, надо называть его чизбургером, потому что иначе придется признать, что зонд для питания все-таки победил.
Муж приехал к ней на выходные и оказался физически неспособен выдерживать в ОРИТН больше одного часа. «Я и не подозревал, как крепко все завязано на ребенке, – угрюмо проговорил он, слово ХВАТИТ! виднелось под самой линией роста его волос. – Чтобы тебя успокоить, чтобы создать ощущение, будто в мире снаружи не происходит ничего плохого. А тут их целое отделение… у тебя нет ни единого шанса».
«Дискриминация инвалидов, – сказал муж, впервые столкнувшись с этой концепцией. – Получается, Моби Дик… дискриминировал… капитана Ахава?»
«Нет, – сказал она, схватившись за голову. – Нет. Нет. Нет. Нет».
Он никогда не умел разбираться в таких вещах. Например, он был уверен, что дискриминация женщин – это когда «кто-то обидел Мэри Тайлер Мур».
«Я знаю одно, – сказал он ей, интуитивно пристроив малышку на сгибе локтя, чтобы уровень кислорода в ее крови поднялся, синий, как море, до 98 процентов. – Ты никогда больше не назовешь меня папочкой».
В галерее ее фотосервиса среди фотографий малышки, где та почти улыбалась, затесалась фотка голой женской задницы, разрисованной, как лицо оголтелого джаггало. «Смотрите. Смотрите, какая она красавица. Какое умное у нее личико», – говорила она совершеннейшим незнакомцам, быстро пролистывая фотографию разрисованной женской задницы.
Сердце росло. Было больно, когда оно рвалось за пределы, положенные природой. Оно пыталось идти по путям, уводящим в необозримую даль. Оно пыталось не знать.
Глядя на малышку, она иногда проникалась уверенностью, что все хорошо и всегда будет хорошо, что они вместе живут на планете, где все младенцы такие, и это нормально. А потом она возвращалась на Землю, прижимая малышку к себе, и задыхалась от боли, когда крохотное нежное тельце вдруг превращалось в кучу смешавшихся остроконечных кусочков мозаики где-то в глубинах ее живота, и ей надо было сложить их вместе, сложить их вместе – не останавливаясь ни на миг, сквозь волны боли, плескавшиеся в животе, – собрать картинку с изображением синего моря.