Йоргос уронил на ногу молоток и не скрывал своего огорчения. Два телефона звонили одновременно. В духовке подгорало что-то ценное. Я махнула рукой на образование сына и отняла у мужа молоток.
Одним словом, оглушительная с непривычки синестезия. Беспощадная для новичка симфония запахов, звуков и чувств.
Сопля Ивановна повела себя странно. Во-первых, она замяукала, впервые в жизни одолев большие терции (в которых, кроме «мяу», угадывались ужас и фраза «лучше снег с дождем»). Потом протаранила дверь и, не оглядываясь, выскочила на улицу. Мы переглянулись. Помолчали.
– Всем хочется смотреть телевизор, но никто не хочет жить в новостях, – сказал муж. И вынул у меня из рук молоток.
Таверна
Как назвать это место – кафе? Таверна? Не годится ни одно из названий. Здесь всего две комнаты. В одной, поменьше, – плита и печка, в которой ежедневно запекают целиком свинью. Вторая – «зал». Несколько столиков закрыты скатертями в красную клетку. На стенах наивные фотографии колбас и жареной картошки. Конструкция по-средиземноморски проницаемая: от темноты и дождя нас отделяет тонкая стеклянная перегородка. Печка, в которой вращается на вертеле свинья, согревает помещение теплыми рембрандтовскими тонами. Мы пришли праздновать мои именины в тесном кругу: я, муж и два его друга.
– У нас заказан столик.
– На чье имя?
– Янис, фармацевтический представитель.
– Проходите.
– Куда нам можно сесть?
– Куда хотите…
Все десять столиков свободны.
– А зачем же ты столик заказывал? – спрашиваю у Яниса.
– Вообще-то я резервировал не столик, а мясо, – отвечает он. – Мясо тут очень вкусное и может внезапно кончиться. В прошлый раз передо мной один тип взял десять кг.
– Боже! Зачем так много?
– Может, праздновал… А может, расстроен был. Не знаю!
Второй наш друг, Костас, работает кассиром на пригородных электричках. Мечтает найти себе русскую подружку, но пока ему не везет. Темпераменту него взрывной и импульсивный. Все свободное время проводит в зале, сушка, протеиновые коктейли. Сутками перегоняет энергию в мышцы. Каждую неделю – тренировки в тире. Друзья восхищаются его волей, а сам Костас утверждает, что он слабак и жертва генетических обстоятельств.
– Вот ты сколько можешь пива выпить? – спрашивает он Яниса, медицинского представителя.
– В смысле? Один раз сорок банок выпил.
– Ну, так, чтобы сохранять самоконтроль и нормально вести машину?
– Не знаю, бутылок семь, наверное.
– А я всего лишь три!
Друзья чтят каминг-аут Костаса минутой молчания.
– Албанцы – трудяги, да, – резко меняет тему Костас. – Работают просто отлично. С другой стороны, им голову отрезать – как нечего делать. У нас когда была ферма, дядя нанял албанца. Отработал тот без запинок, чисто робот. Рассчитывал его я. Отдал как договаривались и добавил еще сверху, типа от себя. Албанец деньги принял и говорит: «Вообще-то я бы мог тебя шлепнуть и взять все. Честно говоря, я так и собирался сделать. Но ты меня растрогал, парень. Живи!»
– А ты что? – спросила я, представляя дальнейшее развитие сюжета по типу боевика: темпераментный Костас верхом на албанце и его объемный кулак ходит вверх-вниз, как поршень.
– Я сказал ему: спасибо.
– Но как же так? Ты же ходишь в тир, у тебя спорт…
– У меня спорт, а у него ствол…
Подходит официантка и застилает стол бумагой. Вываливает прямо на нее гору мяса. Рядом – кучу жареной картошки, на которой быстро тает небольшой сугроб сыра. Раздает пластиковые тарелки. Острые сырные салаты в жирных потеках оливкового масла разложены в полукилограммовые пластиковые упаковки. Начинается пир.
Янис – фармацевтический представитель, рыхлый и добрый, как Пьер Безухов. Холостяк, романтик и пьяница. Он подробно перчит мясо, с аппетитом ест. Свинина отдает ему в нос, как шампанское. Он гасит участившееся сердцебиение стаканом темного вина. Загривок у него потеет, лицо становится красное, как скатерть.
– Похоже, что женщинами ты интересуешься гораздо меньше! – поддевает его внимательно наблюдающий за ним Костас.
– Это потому, что у них нет хрустящей корочки, – отвечает с набитым ртом Янис. – Как дела на работе?
– Да что работа… – неопределенно отвечает Костас, наливая себе диетической кока-колы. – За столом не очень-то об этом порасскажешь. Вот я – кассир. А вижу побольше врача «Скорой помощи». Вокзал же. Одни встречаются, другие расстаются. Вечно кто-то рыдает. То с собой кончают, то наркоманы. Познакомился тут с одной. Говорила, что дочь посла Греции в Канаде. Якобы попала там, в Канаде, в аварию и кто-то подсадил на наркоту, ну, чтобы больно не было. Сама под кайфом, и ребенок, главное, у нее маленький такой. Я ей говорю: ребенок-то в чем виноват? Она: на терапию денег нет. Ну, дал ей денег. Потом вижу ее – она опять в астрале. Развела меня на бабки. Что мне делать? Я раньше переживал, теперь мне все равно. Привык.
Янис вытирает рот салфеткой, подпирает рукой голову:
– Я работаю в больницах и тоже всякое видал. Нервничал. Теперь спокойный стал, как патологоанатом. Единственное – не могу, когда дети болеют. Мне когда в детскую больницу надо, я перед входом плачу, а потом иду работать.
Костас отворачивается. Его грустный затылок напоминает мне о картине «Возвращение блудного сына».
– Да успокойся ты. Выпей, – протягивает ему стакан Янис.
– Не могу ж я, – прижимает руку к сердцу Костас. – Не лезет. Катерина, прости, кажется, мы загубили тебе праздник.
– Да вы что, ребята! Все хорошо.
– Спасибо тебе большой, красивый госпожа! – отвечает Костас.
Собаки
Большинство наших агиос-стефановских собак обитают на железнодорожной станции. Они косматые и мрачные, как декаденты. Все мужского пола, холостяки. Спят под лестницей, встают поздно, когда нормальные люди уже давно на работе, долго разминают пасть на зевках, потом, шатаясь от лени, направляются завтракать в соседнюю таверну. После обильной еды возвращаются под лестницу валяться. По вечерам устраивают поэтический перелай: черный вожак направляет морду, обтрепанную верленовскими страстями, на луну и делает длинный басовый зачин гекзаметром. Рыхлый блондин с откушенным ухом в ответ заливается истерическим амфибрахием на октаву выше. Остальная компания – двое-трое зачуханных барбосов в колтунах – хором вклинивает короткие ямбы.
В районе станции живет еще одна собака. Примечательная особа. Немолодая робкая брюнетка, лишние килограммы на боках, живот плюшкой. Но душевная: по личной инициативе работает собакой-поводырем. Волонтерит, сопровождая агиосстефановцев к транспорту. Внезапно выныривает из ниоткуда и начинает идти рядом с тобой. Меня раза четыре провожала до поезда, сидела рядом, ждала. Убедившись, что все нормально, я зашла в вагон, поворачивала толстую спину и уходила. Благодарности не ждет. Еду не просит,
погладить – можно, но если не хочешь – не проблема. Идеальная компания. Вчера опять видела ее – сидит на остановке, по своему обыкновению тактично ждет с кем-то автобус. К ней подошел кобель – тот самый вожак с порочной мордой. Произошел понятный диалог. Вожак понюхал у нее за ухом и кивнул:
– Ну… пошли, что ли?
Брюнетка отрицательно задрала голову вверх и немного вбок:
– Не могу! Не видишь, я на работе!
«Верлен» постоял еще немного – может, передумает, потом махнул хвостом и удалился. Вечером ветер принес со станции гекзаметры оглушительнее обычных: видимо, сублимировал одиночество. А что еще оставалось делать поэту? Искусство вечно, жизнь коротка.
Березовский
ВАфины приезжал Борис Березовский. Зал был забит под завязку. Прозвенел третий звонок. Публика расселась и после этого еще пятнадцать минут в темноте безропотно ждала начала. Наконец желтое пятно прожектора нащупало рояль. Березовский – высокий, грузный – вышел на сцену боком, словно стеснительный дебютант. Присел и сразу вонзился в «Стейнвей». Играл без малейших признаков труда – именно играл, в естественном, развлекательном значении этого слова. Слился с инструментом в одно целое, как пилот с болидом на повороте. Вынимал из чугунных клавиш тяжелого концертного рояля «пиано» – невесомое, но внятное, точно шепот важных воспоминаний. Рядом со мной сидел пожилой господин: живот бурдюком, оплывшие щеки, вздернутый нос, круглые, широко расставленные, как у мопса, глаза. На каждом вдохе и выдохе он издавал громкое раздражающее шипение, сильно напоминающее поезд, у которого перед началом движения разжимают тормоза. Соседи господина заметно нервничали: искусство глохло в железнодорожном грохоте. Наконец один из меломанов не выдержал. Протянул руку и дотронулся до рыхлого плеча.
– Извините! Но не могли бы вы… Не могли бы вы не дышать!
Коллекция
Собираю коллекцию греческих народных старушек. Ее венец – худенькая, миниатюрная особа, продефилировавшая по улице Александра Македонского, нашей районной Пятой авеню. Черная юбка ниже колена, каблуки, кофта внакидку. А на голове наверчены бигуди и закрыты рыжей, сильно напоминающей советскую авоську сеткой.
Недавно в автобусе пополнила коллекцию. Одна была румяная и свежая, как сладкая ялтинская луковица. Наряжена, словно Кити Щербацкая на бал: во все розовое. Кремовая кофточка, курточка – клубника со сливками, в ушах переливаются две нежно-розовые стеклянные капли. Сумочка и кеды (да, кеды!) выдержаны все в той же ультраромантической гамме. Ее подруга представляла собой полную противоположность. Эдакий антирозовый, пресно-невзрачный антоним в понурой длинной юбке и блеклом пенсионерском жакете. Серая бабушка сидела повесив голову, а румяная отчитывала ее переспелым, потрескавшимся контральто:
– Может, ты и маски не делаешь? А губы почему не накрашены?
– Да провалились, красить нечего, – неохотно реагировала серая.
– Так взяла и нарисовала бы помадой. Сколько раз я тебе говорила – губы у женщины должны быть сердечком!