Я рад, что у вас все благополучно. Татка доставила бы мне большое удовольствие, если бы прислала в Барвиху письмо о себе. Гуля тоже. Если мне полегчает, я буду заниматься «Хижиной дяди Тома» [602]. Закончила ли Марина работу над теми листами, которые она у меня взяла. Впрочем, мы об этом еще спишемся.
Дорогой Коля! Меня сильно тревожит судьба Кати[603]. В последнее время я неотступно думаю о ней. Я обязан ей помочь. Боюсь, что ей очень плохо живется. Но где она? — узнай, пожалуйста.
Военные дела меня не тревожат. Я уверен в нашей быстрой и безупречной победе[604]. Воображаю, как воинственно настроен Гулька. Напиши мне о нем, пожалуйста.
Твой отец.
7 октября 1939 г.[605]Барвиха Барвиха.
Милый Коля, в Барвихе есть твой «Ярославль», который отдыхающие усердно читают. Есть и «Княжий угол». Я перечел «Ярославль», и мне снова понравилось европейское изящество твоей литературной манеры. — Удается ли тебе твоя работа теперь? Да, очень жаль, что ты не поехал во Львов, в Белосток. Будь я здоров, я непременно поехал бы. Хотелось бы видеть тамошнюю детвору, тамошних писателей, интеллигентов.
Сейчас был у меня консилиум: профессор, два доктора. Насколько я мог понять, сердце мое скверное, нервная система никуда не годится, и вообще песня моя вроде как бы спета. Здесь терзает меня бессонница, пульс 98, и вообще. Я так и чувствовал, что чуть перееду в Москву, так и покачусь под гору.
Лечат тут хорошо, но очень меня оглушают всякие снотворные; жизнь не мила после люминалов и бромов. Писанье я забросил: велят 6 часов быть на воздухе.
Хорошо еще, что публика здесь неплохая. Да и мало ее — человек тридцать, не больше. Погода — как и у Вас — диковатая: то снег, то кавказское солнце.
Мамы я не видал уже две недели. Как ее здоровье, не знаю.
Лидина повесть идет в «Красной нови»[606]. Там же будет напечатана и моя статья о Шекспире[607]. Сейчас из Лидиной повести можно бы сделать сценарий. Как жаль, что я сижу в санатории!!!
Вскоре я смогу заниматься и тогда просмотрю 100 страниц, просмотренных Мариной.
Целую Тату: спасибо ей за письмо. Я был бы рад, если бы она не разочаровалась в Ленинградском Дворце Пионеров. Кружок ботаники может дать ей хороший фундамент. Бедная девочка, она до сих пор не знает, что Блэк[608] оказался девицей и уже изгнан из нашего дома, как не оправдавший доверия.
Толстуха[609] изгнана с позором, будучи уличена в похищении продуктов. В домино я ни с кем не играю. Не помню, поблагодарил ли я ее за чудесные фото. Если нет, благодарю от души.
Гуленька может теперь играть в войну с поляками; надо бы купить ему танки; я видел в игрушечном магазине в Москве. Если у Вас нет, попытаюсь достать при помощи своей секретарши.
Шлю Вам горячий привет.
Отец.
13 ноября 1939 г. Ленинград
Милый папа, я удручен тем, что ты болен и что мама больна. Ты был уже в кремлевской больнице или еще только будешь? Делали уже тебе операцию? Отчего ты об этом не пишешь?
А маме тоже нужна операция? По отрывочным сбивчивым сведениям о вашем здоровье мы ничего толком не можем себе представить. Как ужасно, что вы так расхворались. Напиши сам и маму попроси написать и о вашем здоровье, и о вашей жизни.
В Москве я буду в этом месяце между 20-м и 25-м. Так, по крайней мере, уверяют в Гослитиздате — я еду защищать гослитиздатовский план. Но, быть может, и отложат, кто их знает. А в Москву мне хочется — хоть переводик какой-нибудь захудалый у Александра Николаевича[610] попросить, мы совсем без денег, отказываем себе во всем, а в Ленинграде заработать негде.
А чем ты занят? Что ты пишешь? Что у тебя выходит? Что переиздается в Детиздате? Как книга воспоминаний? Об этом я уже ровно ничего не знаю. Как твои отношения с Детиздатом, со Шкловским, с Маршаком? Я всегда задаю тебе в письмах множество вопросов, и ты никогда на них не отвечаешь.
Я — председатель Окружной избирательной комиссии по выборам в Ленсовет!
Повесть моя[611], над которой я работаю, движется медленно и вяло, и не жду от нее ничего. Мне вообще не нужно писать так много, как я пишу за последние годы. Вот выйдет книга моих старых заново переработанных рассказов — они никому не известны и сойдут за новые. А мне переводик бы!
Гулька чрезвычайно польщен твоим вниманием к его письму. Собирается писать новое. Он, конечно, опишет нашу жизнь гораздо лучше, чем мы с Мариной.
Привет Бобе. Попроси его мне написать.
Привет маме.
Ваш старый сын Коля.
13 ноября 1939.
Прочитав, скажите, кто соврал: он или я?
22 января 1940 г. Москва[612]
Коля! У нас все более или менее хорошо. Боба имеет квартиру!!! Маму не мучают почки!! Мы радуемся, зная, что деньги у Вас все же есть. Говорят, что Лида более или менее здорова. Я кончил книжку: «Горький, Репин, Маяковский, Брюсов». В феврале начнет печататься моя книга «Высокое искусство». — У меня новая секретарша — 22-летняя, математик, еще лучше Аветовны[613].
При Союзе писателей есть специальная иностранная комиссия, во главе которой стоит т. Аплетин[614]. Только через эту комиссию ты можешь сноситься с издателями. Напиши на мой адрес письмо т. Аплетину, я ему передам. Конечно, можно и через Уманского[615], но Уманский сдерет с тебя большой процент.
О том, что у нас морозы до 44°, ты знаешь. Надеюсь, что скоро кончится эта волна необыкновенного холода и начнется обыкновенный. С «Хижиной» еще много возни: придется редактировать и твой перевод и «поправки» редактора, а потом вся книга пойдет на рецензию; придется читать ее после рецензента, а потом ее выбранит Шкловский.
Я много печатаю статей в «Учительской газете», в «Русском языке в школе»[616] — но все это 3-й сорт. Надеюсь, что Таточка поправилась после каникул; Гуле и ей — сердечный привет; попроси Марину написать мне о них подробнее. Вышли в свет «От 2 до 5», «Солнечная» и проч. Когда выйдут твои рассказы? Целую Марину.
Твой папа.
19 марта 1940 г. Москва[617]
Дорогой Коля. Я тебя против воли подвел. Сейчас только разбирая груду писем, скопившихся в ящике моего стола, я нашел твое письмо к Аплетину. Не знаю, как я мог не заметить его, думаю, что оно застряло в конверте, приклеилось — и вот только теперь я посылаю его в Союз. Прости, пожалуйста. Поправки Домбровской бредовые. Я только и делаю, что вычеркиваю всю ее дребедень. Итак, ты был в Куоккале! Воображаю, как волновался ты при встрече со своим детством, со знакомыми камнями и деревьями. Целую без церемоний Марину и Гулю, и Тату. Уже сделаны рисунки к «Хижине дяди Тома». На днях сдаю ее в набор.
Твой.
27 марта 1940 г. Москва[618]
Фадеев согласен поддержать ходатайство Ленлитфонда всех дач, но отказался хлопотать отдельно моей даче.
29 марта 1940 г. Москва[619]
Милый Коля!
Письмо Соловьеву я отправил.
Хорошо, что ты хочешь ехать туда и там закрепить дачу. Ал. Ал.[620] очень вежливо, но твердо отказался принять участие в этом деле. Боюсь, что без его поддержки оно провалится. Мне очень хочется, чтобы эта дача была у тебя, но те меры, которые ты предлагаешь, кажутся мне… как бы это сказать?.. — невозможными, экстравагантными.
Я написал одновременно с этим Анне Георгиевне. Если нужно будет приехать, я приеду, но думаю, что и предпринятых мер достаточно. Особенно важно, чтобы ты поехал туда. Я сообщил Соловьеву приблизительный адрес: в 300–400 шагах от «Пенатов» Репина, в сторону Оллила, на берегу Финского залива.
Мама поправляется. Я как будто тоже. Пришли рассказы свои.
Твой.
Марине, Тате, Коле — привет.
9 апреля 1940 г. Куоккала
Милый папа!
Что это тебе вздумалось дарить мне деньги? Они замечательно нас выручили, и мы очень тебе благодарны.
С дачей ни то, ни сё. Соловьев, безусловно, хочет ее отдать, но мелкие работники, ведающие делами непосредственно, отдавать не хотят и чинят препятствия. Документы, присланные тобой, они объявили не стоящими ни гроша и даже не приняли их у меня. Кроме того, они ссылаются на какое-то обязательное постановление, согласно которому (или которого) все дачи стоимостью более 50 000 рублей безусловно национализируются. Сегодня я несколько часов пререкался с ними в Териоках. Все неясно, но я еще надеюсь на успех.
Опять был сегодня на даче. День печально-пасмурный и теплый. Ручей шумит под снегом. Дом Разживиных