О трагическом чувстве жизни — страница 13 из 91

Если для живых строились лишь землянки, да соломенные хижины, которые разрушались от непогоды, то для мертвых возводились надгробные сооружения, и камень первоначально использовался для гробниц, а не для жилищ. Дома мертвых, а не дома живых, были так крепки, что преодолели века, то были не временные, но постоянные жилища.

Этот культ - не смерти, но бессмертия, - зачинает и сохраняет религии. В горячке разрушения Робеспьер заставил Конвент провозгласить существование Высшего Существа и «утешительный принцип бессмертия души», а дело в том, что Неподкупный испытывал страх при мысли, что однажды он будет подкуплен.

Болезнь? Возможно, но кто не обращает внимания на болезнь, тот пренебрегает здоровьем, а человек есть животное существенно и субстанциально больное. Болезнь? Возможно, ведь она присуща самой жизни, которая становится ее добычей, и единственно возможное здоровье - это смерть; но болезнь эта является первоисточником всякого крепкого здоровья. Со дна этой тоски, из бездны чувства нашей смертности, мы выходим к свету иных небес подобно тому, как Данте вышел из бездны ада, чтобы вновь увидеть звезды;


е quindi uscimmo a riveder le stetle{39}.


Хотя в первый момент мысль о неизбежной смерти повергает нас в уныние, в конечном счете она укрепляет наши силы. Читатель, сосредоточься на самом себе и вообрази себе постепенное уничтожение самого себя: для тебя меркнет свет, умолкают и больше уже не звучат вещи, возвращая тебя в безмолвие, ускользают из рук осязаемые предметы, уходит почва из-под ног, словно в беспамятстве рассеиваются твои воспоминания, все для тебя обращается в небытие и сам ты тоже, и даже сознание небытия, эта иллюзорная опора, за которую все еще цепляется твое призрачное я, покидает тебя.

Мне довелось слышать рассказ об одном бедном косаре, умершем на больничной койке. Когда священник его соборовал и приступил к миропомазанию рук, этот бедняк отказался разжать правую руку, которой он зажал в кулак несколько жалких монет, не понимая того, что вскоре ни его рука, ни он сам уже не будут ему принадлежать. Вот так и мы сжимаем кулак, но только не руки, а сердца, желая зажать в нем этот мир.

Один мой друг признался мне, что когда, будучи вполне здоров физически, он предчувствовал близость насильственной смерти, помыслы его были сосредоточены на жизни, он хотел за те немногие дни, что ему отпущены, написать книгу. Суета сует!

Если со смертью тела, которое содержит в себе меня и которое я называю своим, чтобы отличить от самого себя, от того, что еcмь я, мое сознание возвратится в абсолютную бессознательность, из которой оно когда-то вышло, и если то же самое произойдет со всеми моими собратьями в человечестве, то тогда весь наш род людской не что иное, как утомительная процессия призраков, бредущих из небытия в небытие, а гуманность - это самое бесчеловечное, что мы только знаем.

И лекарство наше не в том, о чем говорит копла{40}:


Неизбежна смерть, но, вспомнив,

не заплачу я о том,

постелю себе на травке

и забудусь крепким сном.


Нет! Наше лекарство в том, чтобы встретить мысль о смерти лицом к лицу, устремив взгляд прямо на Сфинкса, ибо только так можно разрушить его злые чары.

Если все мы умрем полностью, для чего тогда все? Для чего? Это «для чего» Сфинкса, «для чего», которое подтачивает сердцевину нашей души, - отец тоски, той самой, что дарует нам любовь и надежду.

Есть среди поэтических стенаний несчастного Купера{41} несколько строк, написанных в горячечном бреду, в которых он, вообразив себя мишенью гнева Божия, восклицает, что сам ад мог бы стать для него убежищем в его невзгодах,


Hell might afford my miseries a shelter{42}.


Здесь выразилось пуританское чувство, тревога о грехе и предопределении; но прочтите другие, гораздо более страшные слова Сенанкура, выражающие уже не протестантское, а католическое отчаяние, слова, которые он вложил в уста своего Обермана (письмо ХС): «L'homme est périssable. íl se peut; mais, périssons en résistant, et, si le neant nous est resérvé, ne faisons pas que ce soit une justice.»{43}. И в самом деле, я должен признаваться, как ни тяжело в этом признаться, что никогда, во времена простодушной веры моего детства, меня не пугали описания мук ада, какими бы жестокими они ни были, и я всегда чувствовал, что небытие гораздо страшнее ада. Кто страдает, но все же живет, и живет, страдая, тот любит и надеется, даже несмотря на то, что на дверях его тюрьмы начертано: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» {44}, и лучше жить, страдая, чем почить с миром. В сущности, дело в том, что я не мог верить в эту жестокость ада, жестокость вечного наказания, и не видеть того, что истинный ад - в небытии и в перспективе небытия. Я верил и по-прежнему верю в то, что если бы все мы уверовали в наше спасение от небытия, то все мы стали бы лучше.

Что такое радость жизни, Та joie de vivre, о которой нам твердят сегодня? Голод по Богу, жажда вечности, жажда сверхбытия, всегда будет разжигать в нас эту жалкую радость жизни - той, что преходит, а не той, что пребывает. Именно она, эта необузданная любовь к жизни, любовь, которая жаждет нескончаемой жизни, обычно более, чем что-либо, пробуждает в нас жажду смерти. «Если я обречен на гибель, если я действительно умираю полностью, - говорим мы себе, - я покончу с миром, покончив с самим собой, и почему бы не покончить с ним как можно скорее, чтобы новым сознаниям не пришлось терпеть тяжкий обман нашего преходящего и иллюзорного существования? Если иллюзия жизни, жизни ради самой жизни или ради других людей, которые тоже должны будут умереть, рухнула и больше не наполняет нам душу, то для чего же тогда жить? Тогда смерть нам - исцеленье». Да, мы скорбим, ибо страшимся вечного покоя, и видим в смерти исцеленье.

Даже поэт страдания и смерти, тот самый Леопарди, что, потеряв последнюю иллюзию, иллюзию веры в бессмертие,


Peri l'inganno estremo

ch’etemo mi credea{45},


говорил своему сердцу об l'inftnita vanita del tutto{46}, знал о тесном родстве между любовью и смертью и о том, что в тот самый миг, когда «в сердце твоем рождается глубокое любовное чувство, вместе с этим чувством в груди, истомленный и обессиленный, ты чувствуешь желание умереть». Причиной смерти большинства из тех, кто наложил на себя руки, было не что иное, как любовь, раскрывшая им свои объятия, предельная жажда жизни, жажда еще большей жизни, жажда продлить и увековечить свою жизнь, когда однажды им пришлось убедиться в том, что это их страстное желание жить тщетно.

Проблема сия трагична, и всегда, чем сильнее нам хочется от нее уклониться, тем неумолимее встает она перед нами. Невозмутимый - невозмутимый? - Платон двадцать четыре столетия тому назад в своем диалоге о бессмертии души, доказательство которого ускользало у него из рук, произнес эти полные глубокого смысла слова о сомнительности нашей мечты о бессмертии и о решимости утверждать то, что может оказаться тщетным: «Такая решимость прекрасна! ", καλόζ γάρ δ χίνδυνοζ{47}, прекрасна судьба, зовущая нас гнаться за тем, благодаря чему душа наша никогда не умрет{48}. В этой мысли - зародыш знаменитого аргумента пари Паскаля.

Наперекор этой решимости, желая упразднить ее, мне приводят доводы в доказательство абсурдности веры в бессмертие души; но эти доводы не убеждают меня, ибо они суть только лишь доводы и не более, чем доводы, и не ими питается сердце. Я не хочу умирать, нет, я не хочу умирать и не хочу хотеть этого; я хочу жить всегда, всегда, всегда, и жить, оставаясь самим собой, гем самым жалким я, которое и есть я сам и которое я чувствую существующим здесь и теперь, потому-то меня и мучает проблема долговечности моей души, моей собственной личной души.

Я есмь центр моей вселенной, центр вселенной, и в величайших муках кричу вместе с Мишелем{49}: «Мое я, у меня отнимают мое я!". «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою потеряет?» (Матф. XVI, 26){50}. Эгоизм, скажете вы? Нет ничего более универсального, чем индивидуальное, и то, что принадлежит каждому, принадлежит всем. Каждый человек значит больше, чем все человечество вместе взятое, и нельзя жертвовать каждым ради всех, разве только если все жертвуют собою ради каждого. То, что вы зовете эгоизмом, есть закон психического тяготения, необходимый постулат. «Люби ближнего твоего, как самого себя»{51}, сказано нам, и при этом предполагается, что каждый из нас себя любит; ведь нам не сказано: «Люби самого себя! ". И тем не менее, любить себя мы не умеем.

Перестаньте настаивать на своем и подумайте над тем, что вам говорят. Жертвуй собой ради своих детей! И ты жертвуешь собой ради них, потому что они твои, потому что они продолжение тебя, и они тоже, в свою очередь, принесут себя в жертву своим детям, а эти последние - своим, и так без конца будет продолжаться это бесплодное жертвоприношение, из которого никто и никогда не извлечет пользы. Я прихожу в этот мир для того, чтобы осуществить свое я, так что же станется в конце концов со всеми нашими я? Живи ради Истины, Добра, Красоты! Мы еще убедимся в величайшей суетности и неискренности этой лицемерной позиции.

«Все это и есть ты», - говорят мне, вторя Упанишадам. А я им говорю: да, я есмь все, равно как и все есть я, и мне принадлежит все, вся тотальность вещей. И именно как своего ищу и люблю я ближнего, потому что он живет во мне, как часть моего сознания, потому что он такой же, как я, потому что он мой.