О водоплавающих — страница 16 из 47

вижу я в нем рдеющий гнев,

черный дрозд заходится криком.

Мелкие лисы скачут

на меня и от меня,

волки их рвут на части,

до меня долетают их крики.

И бегут они вслед за мной

своей быстрой побежкой,

я ищу от погони спасенья

на горной вершине.

Там не дождь по воде сечет,

а колючий град,

я, бессильный и бесприютный,

на вершине один.

Цапли громко перекликаются

в холодном Глен-Эле,

быстролетные стаи летят

туда и оттуда.

Мне не нужен

безумья людского рокот,

мне милее курлыканье птиц

в их родном краю.

Мне не радует слух

перекличка рожков на заре,

мне милее барсучий клич

в Бенна-Броке.

Того менее мне радует слух

громкий глас трубы боевой,

мне милее голос оленя,

рогача ветвисторогатого.

Плуг проходит весной по земле,

от долины к долине,

неподвижно олени стоят

на вершинах горных вершин.

– Извините, что прерываю, – нетерпеливо встрял Шанахэн, – но я придумал стих. Сейчас-сейчас, погодите минутку.

– Что?!

– Слушайте, друзья. Слушайте, пока не забыл.

Когда олень на горном кряже

Мелькнет рогами там и тут,

Когда барсук свой хвост покажет, –

Пусть пинту пива вам нальют.

– Господи Иисусе, Шанахэн, вот уж никогда не думал, что у вас тоже дар, – изумленно произнес Ферриски, широко раскрыв глаза и обмениваясь улыбками с Ламонтом, – никогда и подумать не мог, что в вас такое сокровище. Вы только посмотрите на нашего пиита, мистер Ламонт. А, каков?

– Круто, Шанахэн, клянусь, это было круто, – сказал Ламонт. – Давайте пять.

Протянутые руки встретились, и благородное дружеское рукопожатие свершилось на фоне пылающего камина.

– Ладно-ладно, – сказал Шанахэн, похохатывая горделиво, как павлин, – смотрите руку не оторвите. Вы мне льстите, господа. Вот бы сейчас отпраздновать, по десять кружечек на каждого!

– Узнаю крутого Шанахэна, – сказал Ламонт.

– Прошу тишины в зале суда, – предупредил Шанахэн.

Мерное бормотание, доносившееся с кровати, возобновилось:

Олень из ущелий Слив-Эвлини,

олень с откосов Слив-Фуада,

олень из Элы, олень из Орери,

безумный олень из Лох-Лейна.

Олень из Шевны, олень из Ларна,

олень из грозной доспехами Лины,

олень из Куэльны, олень из Конахала,

олень из двугорбого Бэренна.

О матерь этого стада,

седина на шкуре твоей,

не оленята идут за тобой,

рогачи ветвисторогатые.

Поседела твоя голова,

там-на-плащ-не-очень-малый-хватило-бы-шкуры,

окажись я на каждом отроге рогов,

разветвился б отрогами каждый мельчайший отрожец.

Громко трубит олень,

что идет ко мне через долину,

так удобно было бы сесть

на вершину рогов ветвистых.

Закончив эту долгую песнь, вернулся Суини из Фиой-Гавли в Бенн Боган, а оттуда направился в Бенн-Фавни, и дальше – в Рат-Мурбулг, но нигде не мог он укрыться от зоркого взгляда ведьмы, покуда не добрался до Дун Соварки, что в Ольстере. Обратился он лицом к ведьме и прыгнул что было силы с самой верхушки крепостной башни. Ведьма, не раздумывая, кинулась за ним и низринулась в пропасть, в клочья изодравшись об острые скалистые уступы, пока не упали кровавые ее останки в глубь морскую – так и сгинула она в погоне своей за Суини.

Потом странствовал он еще по многим местам месяц и еще полмесяца, останавливаясь передохнуть на поросших мягкой травой-муравой холмах, на обдуваемых свежим прохладным ветром вершинах, а по ночам находя пристанище в густых древесных кронах, и продолжалось то месяц и еще полмесяца. Прежде чем покинуть Каррик-Аласдар, сочинил он прощальные стихи, сетуя на постигшие его многие муки и печали.

Бесприютная жизнь моя,

без мягкой постели,

прожигающий холод,

снегопады и ветры.

Леденящие ветры,

тень бессильного солнца,

мой древесный приют

среди голой равнины.

Зов призывный оленя

среди чащи,

за оленьей тропой

ропот белого моря.

Сжалься же, о Создатель,

смертоносна печаль моя,

хуже черного горя,

Суини-иссохшие-чресла.

Каррик-Аласдар –

вольница чаек,

горько здесь, о Творец,

неприветлив он к гостю.

Наша встреча горька,

две истонченные цапли,

истончились мои бока,

клюв ее истончился.

После чего двинулся Суини в свой скитальческий путь, пока не пересек наконец гибелью грозившее бурное море и не очутился в царстве бриттов, где повстречал человека, страдавшего таким же недугом, – безумного бритта.

– Коли ты безумец, – обратился к нему Суини, – то скажи мне, как тебя звать-величать.

– А зовут меня Фер Калле, – отвечал тот.

И стали они, неразлучные, странствовать вместе в мирном согласии, переговариваясь между собою изысканными стихами.

– О Суини, – молвил Фер Калле, – пусть каждый из нас двоих блюдет другого, покуда мы любим и доверяем друг другу, и пусть кто первым заслышит крик цапли над сине-зеленой водой, или звонкий голос корморана, или как прыгает лесной кулик с ветки на ветку, или как поет, проснувшись, ржанка, или как хрустит-похрустывает сухостой, или кто первым увидит тень птицы в небе над лесом, – тот пусть окликнет и предостережет другого, дабы мы могли не мешкая улететь прочь.

И так странствовали они вдвоем многое множество лет, когда вознамерился безумный бритт сообщить Суини некую весть.

– Воистину должно нам сегодня расстаться, – сказал он, – ибо конец моей жизни близок и я должен отправиться туда, где мне суждено умереть.

– Какого же рода то будет смерть? – спросил Суини.

– Нетрудно ответить, – сказал бритт. – Отправлюсь сей же час в Эас-Дубтах, и порыв ветра налетит, и подхватит меня и швырнет в бурный водопад, где я утону, а после похоронят меня на святом кладбище, и вниду я в Царствие Небесное. Таков мой конец.

Выслушав эту речь, произнес Суини прощальные стихи и вновь взвился в поднебесье, держа путь – наперекор страхам, и ливням, и бурям, и снегу – в Эрин, находя себе приют то здесь, то там, на вершинах и в низинах, в дуплах могучих дубов, и не ведал он покоя, покуда не достиг вновь вечно благодатной долины Болкан. И встретил он там умалишенную, и обратился в бегство, легко, бесшумно, призрачно взмывая над пиками и вершинами, пока не очутился в долине Борэхе, лежащей на юге, где и сложил такие строфы:

Холод холодит мое ложе

на вершине в Глен-Борэхе,

слаб я, мантия с плеч не струится,

в остролисте живу язвящем.

Глен-Болкан журчисторучейный –

вот приют мой и утешенье,

и с приходом Самайна, иль лета,

утешаюсь я в этом приюте.

Ибо пища моя в ночи –

все, что пальцы мои срывают

под дубовой тенью тенистой дубравы, –

травы и плоды в достатке.

Ягоды, орехи и яблоки,

ежевика и желудь с дуба,

и малина лесная – вот яства мои

и терновника терний тернистый.

Дикий щавель и дикий чеснок,

ряска, чисто промытая –

изгоняют голод из чрева,

горный желудь, шиповник душистый.

После долгого пути и рысканья в поднебесье на закате достиг Суини берега широко разлившегося Лох-Ри и устроился той ночью на покой в развилке дерева в Тиобрадане. И ночью той обрушился на дерево то снегопад: самый суровый снегопад из всех снегопадов, которые выпали на долю Суини с того дня, как тело его покрылось перьями, что и подвигло его сочинить такие строфы:

Велика моя скорбь в эту ночь,

чистый воздух режет мне тело,

ноги сбиты, щеки в зелени,

вот расплата, Господь всемогущий.

Тяжела она, жизнь без крова,

горька, о бесценный Иисусе!

Ем я ряску пышнозеленую,

пью я воду потоков студеных.

На древесных маюсь вершинах,

по утесника веткам ступаю,

мне не люди, волки – товарищи,

по полям бегу с красным оленем.

– Если бы злая ведьма не восстановила против меня Господа, чтобы я прыгал, как кузнечик, ей на потеху, то и не впал бы я вновь в безумие, – молвил Суини.


– Послушайте-ка, – сказал Ламонт, – что это мне там такое послышалось насчет прыжков?

– Прыгал он все вокруг да около, вот и допрыгался, – ответил Ферриски.

– В истории этой, – произнес Шанахэн тоном искушенного лектора, обращающегося к не очень понятливой аудитории, – рассказывается о том, как этот парень Суини затеял тягаться со священником, а тот его под шумок и обставил. Навел на него порчу, по-церковному выражаясь – проклятие. Короче, превратился этот Суини в какую-то дурацкую птицу.

– Поня-ятно, – протянул Ламонт.

– И что же в результате, мистер Ферриски? – продолжал Шанахэн. – Обратился он за грехи свои тяжкие в птицу, но зато добраться ему отсюда, скажем, до Карлоу – раз плюнуть. Вникаете, мистер Ламонт?

– Вникаю, – отозвался Ламонт. – Только знаете, о чем я сейчас думаю? Вспомнился мне один человек, сержант Крэддок, первый был в стародавние времена во всей Ирландии по прыжкам в длину.