Я волнуюсь о том, как ты себя чувствуешь после такой нервотрепки? Доктора говорят, что все в порядке, но я все равно волнуюсь, любимый мой. Прошу тебя — не принимай все так близко к сердцу! Ничего страшного не произошло. Да, для Москвы или Ленинграда это был бы вопиющий случай. Но здесь такое случается сплошь и рядом. Забывают, опаздывают и т. д. Это по отношению к тебе Зарипов соблюдает пунктуальность, потому что знает твой характер. С другими, как я слышала, он совсем не такой. Так что все хорошо, не переживай и вообще пообещай мне не нервничать, когда что-то случается. Что толку нервничать, если уже случилось? Зачем плакать над разбитым кувшином, если его не склеить. И не накручивай себя, пожалуйста, любимый мой. А то из-за одной, вполне обычной для этих мест, оплошности ты начал подозревать Зарипова в обмане. Я понимаю, что тебе плохо, тоскливо, но не надо ухудшать свое самочувствие напрасными переживаниями. Очень жалею, что не могу сейчас погладить тебя по твоей гениальной голове и шепнуть тебе на ухо: «Все проходит, и это пройдет». О своей репутации ты можешь не беспокоиться. Она такова, что никому уже не под силу ее запятнать. Ни разгильдяям, ни тем, кто работает «под Мессинга», ни кому-то еще. Мессинг — это Мессинг! Все знают, что ты точен, как часы, и честен, как праведник. Я вот совершенно уверена, что ни один из тех, кто пришел на несостоявшееся выступление, не подумал о тебе плохо. Все поняли, что произошла какая-то путаница, и возмущение было направлено не в твой адрес и не в мой, а в адрес начальства Дома офицеров. Подумать только! Вроде бы военные люди, да еще в званиях. Они должны служить примером точности для других, а они допускают такое. Наверное, Ташкент расслабляет всех, кто долго здесь живет. Очень уж неторопливый здесь ритм жизни.
Надеюсь, что мое письмо тебя успокоило, любимый мой. Все хорошо, а будет еще лучше, потому что скоро тебя выпишут. Билеты на поезд уже куплены, я получила у докторов полные инструкции по твоему питанию и запаслась в дорогу всем необходимым. Все твои поручения исполнены, все куплено и уже собрано в дорогу. Познакомилась с Абрамом Ильичом, он мне понравился, очень приятный человек. От него получаю самые подробные отчеты о твоем состоянии. Честно говоря, без кое-каких подробностей вполне можно было бы обойтись. Но доктора есть доктора, они ко всему привыкли и думают, что все вокруг такие же. Не всякий искусствовед с таким воодушевлением говорит о шедевре, как Абрам Ильич о цвете твоего, прости меня, кала. Он выносит твою историю болезни, раскрывает ее и зачитывает мне отрывки, а затем комментирует их. Ну совсем как раввин в синагоге, только вместо талеса белый халат. Еще немного — и я начну разбираться в инфекционных болезнях (дай Бог ни о них, ни о каких других болезнях больше не вспоминать!).
Все хорошо, любимый мой! Спокойной тебе ночи и хороших снов!
Целую тебя! Жду тебя!
Безмерно любящая тебя Аида!
Здравствуй, любимый мой!
Только мысли о тебе и твои письма радуют меня. Все остальное печально. Болезнь утомила меня. Настроение у меня странное. С одной стороны, хочется верить докторам и тебе, а с другой — я что-то так сильно устала болеть, что, кажется, потеряла надежду. Грешно так думать, но нет-нет находит такая тоска, что даже слезы высыхают. А если еще за окном пасмурно, то от этого тоска давит меня еще сильнее, хотя кажется, что сильнее уже некуда. Когда вижу солнце и синее небо, немного приободряюсь. Говорю себе: «Борух шейм квойд малхусой лэойлом воэд!»[191] Молюсь очень много, но почему-то легче на душе не становится. Странно все это — болеет тело, а страдает душа. Ох, как я устала, любимый мой, как же я устала болеть.
Твои письма лежат у меня на тумбочке. То и дело их перечитываю. Выучила все наизусть, но все равно перечитываю. С памятью у меня все в порядке, все бы остальное было бы в таком порядке, как память. Вставать мне тяжело, но зато я могу путешествовать мысленно. Я вспоминаю наше знакомство, наши поездки, много чего вспоминаю. Начну вспоминать, засну, проснусь с мыслью о тебе, любимый мой, перечту одно-два письма и снова вспоминаю. Так и живу, если это можно назвать жизнью.
Доктора клянутся, что эта операция будет последней. Вижу, что они говорят правду, верю им, но в голове свербит мысль: «В каком смысле последней?» Видишь, любимый мой, до чего я здесь дошла. И вдобавок шов нагноился. Не так плохо, что нагноился, бывает, тем более что воспаление уже проходит, но из-за этого проклятого шва меня перевели в отделение, в которое не пускают посетителей, и вот это очень плохо, любимый мой. Сейчас я скучаю по тебе так, как никогда еще не скучала. Ты для меня все. Ты моя любовь, моя радость, моя надежда. Если бы не ты, я бы, наверное, давно уже умерла. Только любовь дает силы для того, чтобы вынести невыносимое. С горечью думаю о том, сколько планов, наших с тобой планов, любимый мой, сломала моя болезнь. Надеюсь, что у нас будет возможность сделать все то, чего мы не успели сделать.
Надеюсь. Очень надеюсь. Живу любовью и надеждой. А чем мне еще жить? Сейчас не столько думаю о том, когда же я наконец выздоровею, а о том, когда тебя пустят ко мне. Мне почему-то кажется, что как только ты придешь, так я сразу же пойду на поправку. Доктора на мои вопросы отвечают уклончиво: «Завтра вряд ли, а там посмотрим». Если честно, то я не понимаю смысла этих сложностей. Пускай шов нагноился, так он же под повязкой и ты не собираешься его трогать. Почему тебя нельзя пускать ко мне? Что за глупый режим? Воспалившийся шов — это же не холера! Кто поймет этих докторов!
Жду тебя, любимый мой. Придешь — так схвачу за руку и не отпущу, пока всего тебе не скажу. Мне надо очень многое сказать тебе.
Целую тебя, любимый! Прости, если это письмо расстроило тебя, но ничего другого написать не могу. Печаль камнем лежит на сердце, и только ты можешь снять этот камень.
Приходи скорей, мой дорогой!
Безмерно любящая тебя Аида