— О ком ты думаешь? — спросила она.
— Как — о ком?
— Я же вижу, что не обо мне.
— Ты рядом, почему я должен думать о тебе? — сказал я.
— Как это?
— Ну, думают о тех, кто уехал… или где-то далеко.
— Значит, ты никогда не будешь думать обо мне? — Это был странный вопрос.
— Когда-нибудь буду.
Вообще я тогда не принимал всерьез наш разговор.
— Когда уйдешь?
— Наверное, тогда.
— И больше не вернешься?
Что-то в ее голосе заставило меня насторожиться. Она стояла спиной к закату, и я не видел выражения ее лица. В реке всплеснула рыба.
— Я думаю, ты не будешь скучать?
— Буду, — просто ответила она.
— А Велло? — вспомнил я парня, который расквасил мне подбородок.
— А пусть он идет… — сказала она так просто, что это грубое слово прозвучало вполне нормально. Оно-то и убедило меня окончательно. Я стал серьезным. В стороне трещал костер и от него сыпались искры. Я вдруг понял, что Малле крепко привязана ко мне. И я к ней. К сожалению. Но мы же совсем не подходим друг к другу. Мы и не собирались подходить. И как это с нами случилось?
Мне показалось, что и она думает об этом. Но она не подавала виду, как и я. Это было чертовски странно: она знала, что мы не подходим друг к другу, но говорила, что подходим; я тоже знал, что не подходим, но говорил, что подходим. Наверно, кто-то третий заставлял нас так говорить и держал на привязи.
Я бросил в воду камешек. Розовая гладь с плеском разбилась. Вдалеке слышалась песня. На Малле было новое желтое платье, как раз такое, как мне нравится — с глубоким вырезом и неотрезное по талии.
Мне хотелось плясать или драться. Хотелось выть. Я был готов делать что угодно, только бы нарушить это невыносимое молчание. Оно тяготило меня. Это был дурной знак. Я знаю, что только те люди действительно близки мне, с кем я не испытываю необходимости что-то говорить. И не ощущаю страха перед молчанием. С Малле я чувствовал этот страх.
— Все-таки я старше, — сказала она тихо.
— Дура!
— И это верно, — сказала она.
— Что за чушь ты несешь? Прекрати, черт возьми!
— Ты, видимо, хочешь меня перевоспитать, комсомольское поручение?
Я стиснул зубы. Перевоспитать? Поручение? Я вдруг вспомнил, как Пихлак на одном собрании сказал, что комсомольская работа наряду с прочим дает возможность показать себя человеком. Наряду с прочим! Человеком! Ерунда. Я не верю в это. Хотя… нет, почему же? Но тогда любви там будет меньше всего. Одно только перевоспитание и никакой любви. В любви человек может расти, но не перевоспитываться.
Если смотреть со стороны, Малле как раз нуждалась в перевоспитании. Уже год она нигде не работала, считала себя старой и ни во что не верила. Иногда у меня мелькала мысль, что с этим уйдет и то наше последнее чувство, которое еще теплилось. Я утешал себя тем, что наша любовь так или иначе сойдет на нет и, когда совсем исчезнет, я начну перевоспитывать Малле. Ничего себе утешение! Не правда ли?
И тут же я спрашивал у себя: какое твое дело?
Если ей нравится жить так, пускай себе живет. Зачем тебе совать нос в чужие дела?
Но я понимал, что все эти доводы я привожу, чтобы оправдать себя. Иногда мне казалось, что я рехнусь от этих мыслей. Мне на ум пришло предостережение отца — держаться подальше от женщин. Я невольно усмехнулся.
— Ужасно смешно! Юмор, да? — сказала Малле.
Я подошел к ней и обнял ее. Она положила голову мне на плечо, повернулась и нашла мои губы. Я закрыл глаза. Проклятая розовая река с темными берегами исчезла. Было тепло и сумрачно. Малле была со мной. В стороне кто-то кричал: «А ты что думаешь, не могу, да?» Другой голос отвечал ему: «Я тебе говорю, катись отсюда!» Не знаю, что там происходило. Праздник подходил к концу. Все уезжали в город. В серовато-розовом свете было видно, как к причалу тянется длинная очередь. Площадка у костра опустела. Только несколько особо подгулявших еще горланили песни. Меня охватило чувство ужасной пустоты. Я все целовал Малле, она стояла, крепко обхватив меня, но чувство пустоты не уходило.
Утром я сел за баранку и поехал в Таллин. Около Пыльтсамаа стали слипаться глаза — страшно хотелось спать. Мухи жужжали на ветровом стекле и от солнечного тепла в кабине воняло нагретой краской. Я остановил машину у какой-то речушки, чтобы освежить лицо. В ней плескались рыбы и по берегам росли цветы. На миг я подумал: хорошо бы тут поселиться навсегда. Но кто тебе позволит?
ПОЧТИ ТАКОЙ ЖЕ ВИД ОТКРЫВАЛСЯ за окном сейчас. Странно, что же все-таки значит один человек для другого? Он не может без другого жить и в то же время тот, другой, для него ничего не значит. Я не знаю, как все это будет выглядеть при коммунизме. Вот мне очень нравится, когда люди относятся друг к другу по-дружески. Иногда от этого на душе становится так тепло. Знаете, как много значит, когда у тебя кончился бензин, и кто-то поделился своим? А разве не здорово пожелать утром в молочном зале приятного аппетита совсем незнакомому человеку и получить улыбку в ответ.
Это совсем не мелочи. С этого все начинается. Поверьте, и коммунизм начнется с того, что ты пожелаешь приятного аппетита незнакомому человеку, и он улыбнется в ответ. Мне не важно, сколько булочек можно купить на тридцать копеек — пять или пятьдесят. Это еще не означает коммунизма.
Я часто думаю о том случае прошлой зимой. Мне в жаркий день становится холодно, когда я вспоминаю тот зимний вечер, когда зарезали моего друга Ааво.
ЕГО НАШЛИ УТРОМ В ПАРКЕ, снег вокруг него был красный от крови. Я не знаю, как долго он умирал, но я уверен, что он умер не сразу. Позднее я несколько вечеров думал о том, что он чувствовал перед смертью. Я даже не знаю, молчал он или звал на помощь.
Хуже всего было то, что я должен был сказать об этом Лийви. Лийви была девушкой Ааво, у меня были с ними очень хорошие отношения. Я был готов лучше сам умереть, чем сказать ей об этом. Но я должен был сказать, и я сказал.
Лийви… Лучше не вспоминать, что с ней творилось. В конце концов, это касается только ее и Ааво, немного и меня. Другим нет никакого дела до этого. Я не хочу видеть тех старух, которые заранее собираются к вырытой могиле, особенно когда предстоят похороны утопленников или самоубийц.
Да, это касалось только Ааво и Лийви. И даже то, что она вышла весной замуж, ни черта не значит. Кто-то хмурит брови? Да ну вас, не стоит валять дурака! Что же теперь делать молодой девушке — всю жизнь хранить верность мертвецу?
Все это касалось только Ааво и Лийви. А то, что происходило позже, касается меня и всех вас. Мы с ребятами ломали голову, зачем они убили Ааво. Мы находили вероятные и невероятные причины и отбрасывали их.
Суд состоялся через два месяца, и на нем выяснилось, что они убили Ааво просто так, «из хулиганских побуждений», как об этом хладнокровно заявил сам подсудимый. Я бы растоптал его, если бы мог. Некоторые в зале плакали. Идите вы к черту, хотелось мне сказать им. Чего вы воете? Ааво мой друг, и я растопчу этого типа, убившего Ааво просто так. Я ненавижу слезы. Наверно, потому, что моя мама часто плачет. Мне надоело слышать плач.
Убийцу приговорили к расстрелу. Остальных посадили. Вот и все.
АВТОБУС ОСТАНОВИЛСЯ.
Вошла только одна девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Пока она покупала билет, я оглянулся и увидел, что единственное свободное место — рядом со мной.
Но девушка, видимо, не собиралась идти в мою сторону, хотя мне этого вдруг очень захотелось, сам не знаю, почему. Кондуктор указал рукой назад.
— Там есть свободное место, садитесь!
Девушка пожала плечами и подошла ко мне. Автобус подбрасывало, и она держалась за спинки кресел.
Я привстал и спросил:
— Может быть, вы хотите сесть к окну?
Она пожала плечами, и я опустился на свое место.
ДЕВУШКЕ, наверно, в самом деле было пятнадцать. В ней не было ничего особенного, и я не понял, в тот раз, да и не понимаю сейчас, что заставило меня приподняться, когда она подошла, и почему меня время от времени тянуло взглянуть на нее.
Я откинулся назад и почувствовал ее плечо. Тут же отодвинулся, как школьник, у которого еще и борода не растет. Вдруг громко заиграло радио:
Eine Reise mit dir
an das blaue Meer…
Все шло как в плохом фильме. Точь-в-точь. Ладно, особенно робким я никогда не был. Автобус набирал скорость, и веселые немецкие ребята пели над моей головой eine Reise mit dir… и весь мир сиял. Я наклонился к своей соседке и спросил:
— Извините, как называется та остановка, где вы вошли?
— Тяхемяэ, — ответила она тихо. Ух ты, как она вскинула на меня свои глазищи! Я чуть не покраснел. Такое случалось со мной в последнее время весьма редко. Она была худенькая, с темными, коротко подстриженными волосами. Почему-то мои мысли все время кружились вокруг нее. Вы думаете, со мной так всегда бывает, когда я вижу более или менее симпатичную девушку?
Ошибаетесь. Такого чувства я раньше никогда не испытывал. Еще никогда не случалось, чтобы я не сумел заговорить с девушкой. Я чувствовал себя набитым дураком. Нет, это было действительно смешно, очень смешно, я не мог выжать из себя ни одного слова.
МНЕ КАЗАЛОСЬ, что с меня требуют огромный долг, и я не в состоянии его заплатить. Я обыскиваю все карманы, я собираю все копейки, и все равно не хватает. Человек стоит и ждет. А ты не можешь и не сможешь заплатить долг.
Я не знаю, что это за дурацкое состояние. Но такое случалось со мной и раньше, причем всегда в самых разных случаях и в самые разные моменты. Иногда при виде какого-нибудь дряхлого старичка в автобусе или на улице, иногда при мысли об Ааво, иногда в понедельник после воскресной попойки, а иногда у моря. И каждый раз мне кажется, что с меня требуют долг. Что же это, думаю я, и к горлу подступает комок.
В такие минуты хочется совершить что-то очень хорошее, очень человечное…