ую стену дома, стоявшего на горизонте. Мы отпрянули и направились к реке. Последний пароход еще не отчалил. Когда мы ехали назад, ветер дул навстречу, и металлические поручни на палубе были холодными, с них капало. Велло ничего не говорил, в городе мы сошли на причал. Солнце стояло высоко. Не было как будто ничего особенного, не было ореола. Мы отправились домой по пустынному городу.
Теперь я гладила его волосы, как тогда на пароходе, робко, испытующе; мне хотелось узнать, что было, что есть, что будет.
— Ты устал? — спросила я.
— Ничего.
— Как — ничего?
— Просто, ничего.
— Тебе все-таки надо отдохнуть.
— Надо, — улыбнулся он. — Да, надо.
— Ну?
— Завтра поеду кататься на велосипеде.
— А книги оставишь дома?
— Одну возьму с собой.
Спорить не имело смысла. Хорошо, что он вообще решил прокатиться. Весной он ездил несколько раз и всегда возвращался бодрым. Ведь такой сидячей жизнью можно угробить себя. Пусть едет. Он всегда ездил один, и я боялась ему сказать, что иногда и я бы с радостью поехала с ним. Я думала, пусть хотя бы там, на природе он побудет один. Но когда он вечером накачивал шины, я почувствовала даже своего рода радость, что завтра и я смогу делать, что захочу, что завтра у меня не будет никаких обязанностей, хотя эти обязанности я придумала себе сама. Но странно, сейчас все это интересовало меня как будто меньше, чем весной.
Я вспомнила Энна и нашу прогулку. Энн сказал, что и он, по-видимому, поступит в аспирантуру, в институт, разумеется, если найдется свободное место.
— Ты беспокоишься обо мне? — посмотрел на меня Велло. У него было хорошее настроение. Или мне так показалось? Я кивнула. Он внимательно смотрел мне в глаза. Когда-то он сказал, что так расплавляется мир. У него были большие и ясные глаза. Но я не спросила, расплавляется ли мир. Он ведь твердый, как же он может расплавляться? Стол не дрожал, лампа не раскачивалась, потолок не растрескивался, книги не воспламенялись. Так проходит мгновение, затем второе, третье и четвертое, но ничего не поделаешь. Бывают такие странные вечера: на столе последний блик солнечного луча, муха на голубой бумаге, остановившиеся часы, ручка, которая в данный момент не пишет. И снова думаешь, что же будет дальше, ведь впереди еще столько лет. Когда я работала в бюро, заместитель заведующего сказал мне: «У вас такая надменная улыбка». Как надменная? — не поняла я. — «Вы что, не видели себя в зеркале?» — спросил он опять. «Конечно, надменная улыбка». Что мне оставалось делать. Бывает же что-то такое, против чего ты бессильна, что причиняет тебе боль. Я знаю человека, который сказал про умирающего: «Ничего не поделаешь, приходится сказать, что будет немного жаль, если он умрет». Мужчина смущенно улыбнулся, наверное, он стеснялся своей доброты. Иногда по ночам я вспоминаю это. Например, когда прямо в лицо светит луна: холодная, тихая, ослепляющая. Тогда в голову лезут всякие мысли. Иные и живут только головой. Например, Велло. Я рассказала Энну, как надоела мне эта философия в нашем доме. Все только думают о жизни, а сами жить не хотят. Энн заявил, что его по-прежнему интересует, есть ли жизнь в космосе. Оттого, есть ли в мировом пространстве другие цивилизации, зависит многое. Одно, мол, дело, если мы одни, единственные исключительные явления, другое — если существуют нам подобные. Энн сказал, что в первом случае возможность конца человеческого рода его не особенно волнует. Пусть они конструируют себе бомбы, изобретают новые яды и марки автомашин, пусть смотрят телевизор; одному случайному явлению в развитии материи это дозволено — случайно возникло, так же случайно исчезнет, и никто не будет его оплакивать. Но если имеются и другие цивилизации (имеются ли? — сказал Энн, — если у нас есть жизнь, то считать, что она везде должна быть — чересчур самонадеянно), если они имеются, если мы — закономерное и нормальное явление, то будет просто стыдно перед сородичами с других планет, что мы не выдержали. Совсем не безразлично, погибнет какой-нибудь выродок или член большой семьи. Так говорил Энн. Но мне все это казалось слишком отвлеченным. Ведь мы все делаем во имя чего-то. Для кого-то, во имя будущего. Ничего для себя. Какое мы имеем право в таком случае делать что-то во имя других, если мы не сделали ничего для себя? Энн беспокоится о человечестве, но я еще и в глаза не видела этого человечества. Мне попадались только люди. Энн, ведь десяток дураков еще не означают одного умного?
— Ты же взрослый мужчина, зачем мне за тебя волноваться? — ответила я Велло.
Он поцеловал мне пальцы.
— Верно.
Я…
Велло встал и пошел на кухню. Я услышала, как из крана побежала вода. Он вернулся в комнату.
В это время позвонили.
Я хотела пойти открыть.
— Я сам, — остановил меня Велло и вышел в переднюю.
Мой взгляд упал на стеклянную трубочку, лежавшую на краю диванного столика. Я взяла ее и прочитана: анальгин. Тут я услышала шаги Велло и быстро положила лекарство на прежнее место.
— Я получил телеграмму от руководителя, — помахал Велло бумажкой. — Он зовет меня ознакомиться с материалами.
Велло подошел ко мне, наклонился и погладил меня по голове. Когда он снова уселся за письменный стол, стеклянной трубочки уже не было на столике.
Я стояла у окна. Зачем ему анальгин? Болела у него голова? Но я не решилась спросить. И к чему придавать вещам большее значение, чем они имеют? Я не спросила. Наступал вечер, на западе была большая туча, похожая на сидящего старика. Я знала, что предзакатные тучи, которые напоминают людей, считаются предвестниками дождя. Тетя мне говорила…
В детстве у меня было двое друзей: Хейно и Мати. Мы играли в войну, ходили воровать яблоки. Я принимала участие во всех проделках мальчишек. Больше всего мне нравилось ползти в высокой темной траве. Там пахло как в джунглях, и мне очень хотелось стать букашкой — вот было бы тогда здорово жить. Я училась в третьем классе, когда Хейно переехал в Вильянди. Мати становился все более важным, он узнал много глупых слов и, наконец, стал звать меня девчонкой. Мы отдалились друг от друга, хотя и жили в одном доме. В первый раз меня поцеловали во сне. Это был один известный певец. Потом у меня появились подруги. Нам все еще нравилось искать приключения. Мы слонялись вечерами по улицам, лазили по заборам и кричали под окнами своих одноклассников, чем очень раздражали бедных мамаш. Бегать в тренировочных брюках тогда еще не считалось неприличным. Однажды вечером ко мне в комнату зашел Мати и стал включать и выключать свет. Затем он подошел ко мне, и мне пришлось защищаться. Он ушел с окровавленной щекой.
Предвестник дождя превратился в тело, мучающееся в агонии. Лиловым, как чернила, краем он слился с неподвижным желтым фоном. Темнело, пейзаж приобретал таинственный вид. Внизу, через улицу, сады, там застыли кусты крыжовника, улыбается в ожидании вечно зеленая туя. Гроздьями, прижавшись друг к другу, среди альпийских растений затаив дыхание лежали камни.
— Тебе надо отдохнуть, — сказала я уже не знаю в который раз.
— Зачем?
— Все люди отдыхают.
— Пусть себе отдыхают.
Он хотел подойти ко мне, но остановился на полдороге.
— О чем ты думаешь? — спросил он. Но я не различала его лица, я видела лишь силуэт на сумеречном фоне окна.
— Думаю, что иногда тебе надо подумать и о себе. Что ты капризничаешь, словно ребенок…
— Вернее… о тебе?
— Что?
— Ты хочешь, чтобы я больше думал о тебе. Чего же ты говоришь от моего имени?
— Заткнись!
Я крикнула так глупо, зажегся свет — он стоял у выключателя. И когда мои глаза привыкли к свету, я увидела его, мне показалось, что он похож на святого, честное слово. Он был прекрасен, в его глазах был такой же блеск, как прежде, и я почувствовала, что люблю его, и я его ненавидела, потому что он был прав. Я снова почувствовала себя перед ним пустым, нечистоплотным и никчемным человеком, для которого нет ничего святого на свете, который думает только о своем личном благополучии, и поразилась, как тонко он умеет меня унизить, и я поняла, что уже не люблю его. Но я знала, что мы все равно будем вместе, и отвела взгляд.
— Ты настоящий человек, — сказала я не думая. Он сжал кулаки.
Помолчав, он быстро сказал:
— А ты чего хочешь?
— Я?
— Да, ты.
— Я хочу хотя бы изредка быть счастливой.
Его тонкие чувствительные пальцы судорожно впились в спинку стула. И я снова поняла, что есть нечто такое, чему ты не можешь противостоять, от чего тебя не спасет никакое бегство, никакой сон, никакое одиночество. И я поразилась, что это чувство нашло именно на меня.
А он продолжал:
— Сидеть на диване? Кто тогда, по-твоему, будет вести мир вперед? Кто-то ведь должен! Кроме хнычущих и восторгающихся интеллигентов должен быть кто-то, кто в состоянии что-то сделать! Можно малевать красные квадраты, можно копаться в любом движении души, все можно! А работать будут другие?
Он тяжело дышал.
— Не считай меня дураком, — продолжал он. — Но я спрашиваю, кто будет вести мир вперед?
— Куда?
Он замолчал, глядя на меня как будто с удивлением. По дому ходили люди, внизу кто-то разговаривал, в соседней квартире играло радио. На ковре был большой красный круг. Велло стоял на одной стороне этого круга, я на другой. Между нами лежал пылающий круг, мягкий, как трясина, освещенный теплым светом абажура.
— Как — куда?
Я не сумела ответить.
— Исторический процесс имеет свое определение. Есть то, что должно быть. И то, что будет. А как могло бы быть, говорить об этом бессмысленно. — Он вернулся к столу. — И в какой-то мере мы должны жертвовать собой.
— Я хочу ребенка… в какой-то мере, — сказала я неожиданно.
Он молчал, как будто и не слышал.
Мне стало неловко.
— Если мы махнем на себя рукой, — снова услышала я его голос, — то мы пропадем.
— Что?
— Нас засосет мещанство. И сделает это так, что мы сами этого не заметим.