О возвышенном — страница 6 из 15

2. Итак, по общему определению, нарастание представляет собой такую совокупность отдельных и основных составных частей, которая своим присутствием усиливает подобранные доказательства. От довода оно отличается тем, что последний раскрывает лишь самую суть дела…


(Отсутствуют два листа.)


…С чрезвычайной щедростью, подобно морской пучине, разливается Платон во все стороны с неизменно нарастающим величием. Это происходит потому, что Демосфену, как более патетическому писателю, свойствен сильный и яркий огонь, а Платон же, спокойный в своей важности и величественной гордости, не холоден, но и не воспламеняется, подобно Демосфену.

4. Именно этим, мой дорогой Терентиан, думается мне, преимущественно отличается от Демосфена и ваш Цицерон[2], если только мы, греки, можем иметь в этом вопросе свое суждение. Демосфен – суровое величие. Цицерон – широкий поток.

Нашего оратора с его умением все воспламенять и сокрушать своей силой, быстротой, мощью и властью можно сравнить с вихрем или молнией, а Цицерон подобен далеко распространяющемуся пожару: он проникает, мне кажется, повсюду, охватывает все сильным и неугасимым пламенем, которое равномерно расходится по всем направлениям и поддерживается в неустанном чередовании.

5. Впрочем, вам, римлянам, лучше судить об этом, чем мне. Возвышенный и напряженный демосфеновский стиль хорош в мощных и сильных патетических речах, где необходимо предельно потрясти слушателя. Цицероновский же поток предназначен потопить их. Он вполне пригоден в общих местах, преимущественно в заключениях, в исторических отступлениях, в описаниях природы и в остальных подобных оборотах и доводах.

Глава тринадцатая

1. Итак, возвращаясь к прерванным рассуждениям, вновь займемся Платоном. То, что Платон, растекаясь в бесшумном потоке, ничего не теряет в возвышенном, ты знаешь, конечно, прекрасно хотя бы из прославленного места «Государства»: «Те, кто не знают мудрости и добродетели, но проводят жизнь в непрерывных пирах и развлечениях, обычно уносятся вниз и вслепую блуждают по жизни. Такие люди ни разу не подняли очи к истине, не вознеслись до нее, не вкусили постоянной и чистой радости. Подобные скотам, вечно потупив взоры, склонясь к земле и припав к столбам, они пасутся, насыщаясь и совокупляясь. Ненасытность же побуждает их лягать друг друга, бодать железными рогами и затаптывать копытами»[1].

2. Если мы проявим достаточно внимания, то заметим, что Платон указывает нам, кроме уже названного, еще один путь к возвышенному. Что же это за путь и где найти его? Это подражание великим писателям и поэтам прошлого и следование за ними. Вот об этом-то, друг мой, нельзя никогда забывать.

Многие авторы, подобно Пифии, заражаются чужим вдохновением[2]. Пифия же, как говорят, приближалась к треножнику, поставленному над расщелиной, вдыхала божественное испарение, сидя там, преисполнялась божественной силой и немедленно начинала свое вдохновенное прорицание. Точно так же от величия древних писателей какие-то дуновения проникают в души их подражателей, будто возносясь из священных дельфийских расщелин. Люди, даже не очень одаренные природой, вдыхая их, приобщаются к величественному.

3. А разве один только Геродот подражал Гомеру? Еще до него этим же занимались Стесихор и Архилох, но самым великим подражателем был Платон, принявший в себя бесчисленные ручейки живого гомеровского источника. Может быть, следовало бы привести доказательства этому, но ученики Аммония[3] уже опередили меня, установив и описав все по отдельности.

4. Подражание – не кража. Его можно сравнить со слепком, сделанным с прекрасного творения человеческих рук или разума. И Платон в своих философских построениях не достиг бы такого расцвета и не стал бы то и дело вдаваться в область поэзии, если бы не оспаривал, клянусь Зевсом, изо всех сил первенства у Гомера, как новичок у прославленного уже мастера; и хотя, быть может, Платон и был слишком честолюбив, словно дело шло всего лишь о метании копья, все же он состязается с Гомером не без пользы для себя. Ведь, как говорит Гесиод, «Вот эта Эрида для смертных полезна»[4]. Поистине прекрасны и достойны великой славы и подобное соревнование и тот венок, который обещан в награду победителю; и в состязании за него ничуть не позорно потерпеть поражение от более сильных и опытных борцов.

Глава четырнадцатая

1. А как прекрасно было бы для нас, занятых поисками возвышенного в стиле и мыслях, вообразить на нашем месте Гомера, Платона, Демосфена либо, наконец, историка Фукидида. Если эти лица в соответствии с нашими стараниями повлияют на нас надлежащим образом, это как-то вознесет нашу душу на высоту их непревзойденных, образцовых произведений.

2. Но, пожалуй, еще лучше представить себе Гомера или Демосфена в числе наших слушателей и задуматься над тем, как они отнесутся к прослушанному. Нет слов, огромна ответственность предстать со своим произведением перед судом подобных мастеров и отвечать перед такими слушателями, выступающими одновременно в роли судей и свидетелей.

3. Но более всего мы должны воодушевляться мыслью о том, как отнесутся к нам наши потомки. Впрочем, если кто-нибудь сразу же начнет волноваться, как бы его сочинения не устарели для будущих поколений, то все плоды мыслей такого сочинителя предстанут беспомощными и слабыми недоносками и никогда не найдут признания в веках.

Глава пятнадцатая

1. Пышности, величественности и выразительности речи чрезвычайно способствуют, мой юный друг, те представления, которые иначе еще называются иногда зрительными образами[1]. Вообще же к представлениям относят любую мысль, изначально присущую слову. Здесь этот термин мы применяем в том случае, когда вдохновение и пафос придают содержанию речи особую наглядность. Мы как бы показываем слушателям то, о чем рассказываем.

2. Ты сам понимаешь, конечно, что цели представлений различны в прозе и в поэзии: поэзия должна потрясти слушателей, речь – убедить, но они едины в своем стремлении проникнуть в душу слушателей и произвести на них впечатление.

Я умоляю, мать, не насылай

Их на меня – не волосы, а змеи —

Лицо в крови я узнаю их – скачут[2].

Или же в другом месте:

Она убьет меня, увы, куда бежать?[3]

Поэт здесь сам увидел Эриний и почти силой заставил своих слушателей следить за тем, что грезилось только ему

3. В своих драмах Еврипид разрабатывает преимущественно два типа страстей: безумие и любовь. В них он сумел превзойти всех, хотя, впрочем, не был чужд изображению других чувств.

Еврипид, совсем невеличественный, зачастую заставляет себя подниматься к вершинам трагического мастерства, особенно в изображении великого. Говоря словами Гомера[4], он поступает подобно льву, который

Гневно косматым хвостом по своим он

бокам и по бедрам

Хлещет кругом и себя самого подстрекает

на битву.

4. Гелиос, вручая вожжи Фаэтону, говорит так[5]:

«Начни свой путь, но мимо неба Ливии.

Там влаги нет, и кони вмиг свернут с пути.

Вниз устремясь…»

И далее продолжает:

«К семи Плеядам путь держи, мой милый сын!»

Схватил поводья тот, услышав речь отца.

И, по бокам стегнув коней крылатых, бег

Направил. К далям неба понеслись они.

Отец поднялся сзади. Скачет вместе с ним.

Сам сыну говорит: «Туда направь коней,

Теперь сюда, опять туда…»

Разве не кажется тебе, что поэт в своем воображении сам взошел с ними на колесницу и, разделяя их опасность, сам мчится на этих конях? Ведь он никогда не сумел бы изобразить всего этого, если бы его воображение не унесли с собой эти небесные создания. Такие же образные представления можно найти у него в словах Кассандры: «Но, вы, конелюбивые троянцы…» [6].

5. Еще смелее обращается с грандиознейшими представлениями Эсхил; так, у него в трагедии «Семеро против Фив»

Семь полководцев, главари свирепые,

Быка убили. Кровь пролили в черный щит

И в бычьей крови пальцы омочили рук.

И богу битв, и Энио, и Ужасу

Чудовищному поклялись разрушить в пыль,

В прах расточить кадмейцев город каменный.

А нет, – свою до капли кровь в поля пролить[7].

Все они без сожаления клянутся собственной смертью. Хотя Эсхил предлагает иногда свои мысли в необработанном виде, как бы шероховатыми и неприглаженными, тем не менее Еврипид, как всякий честолюбец, рискует все же идти по его следам.

6. Так, у Эсхила чертоги Ликурга при появлении Диониса словно наполняются божеством:

Неистовствует дом, в вакхическом безумье

кровля вся[8].

Еврипид выразил то же самое, но только несколько смягчив:

В вакхическом безумье с ними вместе вся гора[9].

7. Подобным образом на высоте оказался Софокл, изобразив Эдипа умирающим