– А что, не умер ли Филипп?
– Нет, он болен.
Да какая же для вас разница? Ведь если даже его и постигнет что-нибудь, вы вскоре же создадите себе нового Филиппа…»[1]
А в другом месте он же говорит:
«Не направиться ли нам с флотом против его страны?
– Где же мы в таком случае причалим? – спросил кто-то.
– Да сама война найдет, граждане афинские, слабые места в его владениях».
Если бы эта фраза была сказана просто, она не произвела бы никакого впечатления. Однако тут же волнение, быстрое чередование вопросов и ответов, обращение к самому себе как к собеседнику с помощью данной риторической фигуры сделали эту речь не только возвышеннее, но и убедительнее.
2. Еще сильнее действует патетическое, когда оно представляется нам порожденным самими обстоятельствами, вопрос автора к самому себе и ответ на него воспроизводят самое существенное в патетическом выражении; известно, что люди всегда быстрее и прямее отвечают на те вопросы, которые не дают им возможности подготовляться к ответу, поэтому оратор, вставляющий в свою речь прямые и косвенные вопросы и быстро чередующий их, вселяет всегда своим слушателям уверенность в том, что он сочинил все это под влиянием минуты и непроизвольно, а не обдумывал и не подготовлял заранее. Этим приемом он сильнее воздействует на своих слушателей. Поэтому, если признать исключительно возвышенными слова Геродота…
(В рукописи отсутствуют два листа.)
Глава девятнадцатая
…устремляется и словно потоком льется речь, едва не обгоняя самого оратора.
«И, соединив щиты, – говорит Ксенофонт, – они пронзали друг друга, поражали насмерть, умирали»[1].
2. А слова Еврилоха:
Лес перешедши, как ты повелел, Одиссей
многославный,
Скоро мы там за горами увидели крепкий
Цирцеин
Дом, сгроможденный из тесаных камней,
на месте открытом[2].
Эти слова, оторванные друг от друга, но не утратившие своего темпа, словно вступают в борьбу между собой, сдерживая и одновременно подстегивая друг друга, поэт же достиг этого благодаря бессоюзному сочетанию слов.
Глава двадцатая
1. Самое лучшее впечатление производит сочетание риторических фигур, состоящее в том, что две или три фигуры, как бы заключив между собой дружественный союз, наперебой спешат придать речи силу, убедительность и красоту. Примером может служить тот отрывок речи против Мидия, где повторы и красочные образы переплетаются с бессоюзными сочетаниями: «Многое, о чем пострадавший даже не решится сообщить, противник заставит его претерпеть своим поведением, взглядом, речью»[1].
2. Далее Демосфен неожиданно переходит к новым бессоюзным сочетаниям и повторам, опасаясь, чтобы указанные фигуры не нарушили стремительное течение речи. Остановка всегда призывает к покою; беспокойство же свойственно страсти, а страсть – порыв души и всеобщее движение. «Поведением, взглядом, речью; в том случае, когда он ведет себя как враг, как насильник, действуя кулаками, словно против раба».
С помощью такого приема оратор, уподобляясь тому, кого он называет противником, обрушивает удар за ударом на доводы судей.
3. Затем, подобно урагану, он совершает новое нападение: «Если тот действует кулаками, если поражает в висок, то такими действиями он выводит из равновесия людей, которые не привыкли, чтобы их втаптывали в грязь. Полностью передать подобную мерзость не решился бы никто из рассказывающих об этом». Злачными переходами Демосфен сумел везде сохранить самую сущность повторов и бессоюзных сочетаний. Порядок чередуется у него с беспорядком, а последний, в свою очередь, приобретает некий упорядоченный облик.
Глава двадцать первая
1. Но попробуй вставить в эту речь союзы, следуя за приверженцами Исократа: «Также нельзя оставить без внимания все то, что заставит его претерпеть противник сначала своим поведением, затем взглядом и, наконец, самой речью». Вписав эти дополнения, ты сразу же почувствуешь, как союзы до гладкости отполировали все неровности и шероховатости патетической речи, соскоблив заодно же всю ее остроту и блеск.
2. Подобно бегуну, которого внезапно связали и лишили свободы передвижения, спотыкается патетическая речь, опутанная союзами и прочими препятствиями; она тоже утрачивает свободу бега и уже не понесется вперед, словно выпущенная из катапульты.
Глава двадцать вторая
1. Сюда же относится так называемый гипербат, который определяется нарушением привычного хода слов или мыслей и выступает достовернейшим признаком воинственного пафоса. Обычно, когда люди по-настоящему разгневаны или напуганы, охвачены ревностью или еще какой-либо страстью (количество же страстей столь велико, что никто не возьмется перечислять их), то в разговоре они начинают с одного, затем перескакивают на другое, вставляют в середину рассказа нечто уже совершенно бессвязное, вновь возвращаются к началу; охваченные душевной тревогой, они мечутся по сторонам, словно подгоняемые переменным ветром, меняя выражения, мысли и даже привычный строй речи; точно так же этому естественному состоянию подражают с помощью перестановок величайшие мастера слова.
Искусство до тех пор совершенно, пока оно кажется природой; и наоборот, природа преуспевает наилучшим образом, пока в ней заключено скрытое от взоров искусство.
В сочинении Геродота фокеец Дионисий говорит так: «На острие ножа покоится, граждане ионийские, наша судьба – быть нам свободными или же стать рабами, точнее даже, беглыми рабами. Теперь же, если только готовы вы принять на себя тяжелые испытания, именно теперь предстоит вам этот труд, вы одолеете врагов»[1].
2. Обычный порядок слов должен был бы быть таков: «Граждане ионийские[2], теперь время принять на себя этот труд. На острие ножа покоится наша судьба». Геродот же отодвинул обращение «граждане ионийские» и начал непосредственно с угрозы, как будто страх перед нависшей опасностью помешал ему сразу обратиться к своим слушателям; далее он изменил ход мыслей, вместо того чтобы прямо начать с предстоящего труда – а именно к нему призывает сограждан оратор, – он заранее указывает на то, ради чего следует им принять на себя этот труд – «на острие ножа покоится наша судьба», тем самым у слушателей создается впечатление, что речь не была подготовлена, а сочинена тут же, неожиданно, под влиянием определенных обстоятельств.
3. Еще более искусен в этом мастерстве Фукидид. Даже то, что по своей природе представляется единым и неделимым, он расчленяет с помощью перестановок. Демосфен далеко не так смел, как Фукидид, но в употреблении этого вида фигур именно он оказывается самым изобретательным: его поразительное мастерство полемики раскрывается, клянусь Зевсом, главным образом в умении пользоваться перестановками и в искусстве импровизации; только он один способен увлекать за собой всех своих слушателей в самые дебри перестановок.
4. Он любит нередко бросить уже начатую мысль, которая при этом как бы повисает в воздухе, и далее вставлять в речь откуда-то извне, вразбивку вереницу новых мыслей в незнакомом и непривычном порядке. Слушатель все время волнуется; ему кажется, что речь готова каждую минуту рассыпаться на составные части, он трепещет за оратора, вместе с ним переживает эту опасность, но вот наконец, спустя некоторое время, иногда немалое, появляется в самый напряженный момент долгожданное заключение. Этим опасным и смелым типом перестановок Демосфен до предела потрясает своих слушателей. Подобных примеров столь великое множество, что приводить их здесь нет никакой необходимости.
Глава двадцать третья
1. Чрезвычайно украшают речь, способствуя возвышенному и патетическому выражению, как тебе известно, многопадежность, скопление, изменения в стиле и нарастания. Но каким же образом? Чередование падежей, времен, лиц, чисел и родов способствует живости и яркости произведения.
2. Начнем с замены единственного числа множественным. Подобная замена, как я уверен, применяется не только для украшения того выражения, которое формально представлено в единственном числе, но по сути является множественным.
Гораздо важнее то, что подобная замена создает торжественную величавость речи и подчеркивает ее значительность.
3. Об этом свидетельствуют слова Эдипа у Софокла:
…О брак двойной!
Меня ты породил и, породив,
Воспринял то же семя; от него
Пошли сыны и братья, – кровь одна! —
Невесты, жены, матери…
Позорней Деяния не видела земля[2].
В действительности здесь подразумевается только одно имя: для мужчины – Эдип, для женщины – Иокаста. Но множественное число хлынуло на единственное, подхватило в своем потоке беды и усилило впечатление от них. В подобном же смысле употреблено возрастание числа в другом стихе:
«…нет более Гекторов, нет Сарпедонов»[3].
То же самое в платоновском отрывке об афинянах, уже приведенном мной в другом месте.
4. «Ведь ни Пелопсы, ни Кадмы, ни египтяне, ни данайцы, ни другие, рожденные варварами, не живут совместно с нами; но мы живем одни, как подлинные эллины, не вступая в общение с варварами…»