В памяти сохранилась статья Д. Заславского «Пытки и палачи «культурного барьера». Она начиналась словами: «На буржуазную Польшу международным империализмом возложена высокая миссия, о которой с гордостью говорят каждый раз польские буржуазные политики, когда им надо оправдать свои воинственные замыслы против Советского Союза. Польша должна служить «культурным барьером», отгораживающим просвещенную Европу от большевистского варварства».
Дальше Заславский приводит выдержки из писем заключенных в Луцкой тюрьме и в тюрьме — в Острове Мазоветской. Молодой рабочий, кузнец — ему 17 лет — пишет:
«Шесть раз вливали мне через нос воду, смешанную с керосином, рот при этом затыкали тряпкой».
«Зверства их и садизм не поддаются человеческой речи», — пишет один из перенесших пытку.
«Польша Пилсудского давно стала тем, чем была прежде царская Россия — беспросветной тюрьмой народов. И об этом заговорит рабочий класс Польши, которого не запугают любые пытки». Этими словами Заславский закончил свою статью.
Вот она, эта Польша, передо мной.
На одной из станций, перед Варшавой, в купе вошли трое — довольно пожилая женщина и двое мужчин. Женщина, поправляя нитку бус, висевших на шее, разорвала шнурок, и бусы рассыпались.
Я наклонился и стал собирать их, а затем, протягивая ей бусинки, произнес:
— Пожалуйста.
И вдруг услышал в ответ:
— Спасибо.
А затем последовал вопрос:
— Вы русский?
— Да.
— Из Москвы?
— Да, из Москвы.
— Я влюблена в Большой театр. Так хотелось бы заглянуть туда, хотя бы одним глазком. До 1917 года я вместе с родителями часто бывала в Москве. Мы обычно останавливались в гостинице «Париж». Я помню, что недалеко от нее находилась большая церковь и торговые ряды. Есть сейчас такая гостиница в Москве?
Во время ее рассказа передо мной вставали картины старой Москвы. Охотный ряд, церковь Параскевы Пятницы, часовня.
— Этот район Москвы полностью перестроен. Нет больше ни торговых рядов, ни гостиницы «Париж», ни церкви. На месте Охотного ряда выстроена большая гостиница «Москва».
— Как я жалею, что не прослушала все, что тогда исполнялось в Большом театре, — со вздохом произнесла моя собеседница.
Тоска по Москве, восхищение театрами и, наконец, теплые человеческие чувства к русским — все это было большим контрастом тому, что питали те официальные лица панской Польши, с которыми мне приходилось встречаться.
Когда я проезжал через Польшу летом 1934 года, у меня возник конфликт с польскими чиновниками на немецко-польской границе.
Таможенники заставили меня тогда сдать в багаж пакет с лекарством, который работники советского посольства в Берлине просили доставить в Москву. Все мои попытки объяснить, что я везу лекарства для очень больного человека и боюсь сдавать их в багажный вагон, ни к чему не привели. Холодное безразличие чиновников и их пренебрежительное отношение к просьбе запомнилось. Тем более, что в соседнем купе тогда ехали немцы, у них было много различных пакетов и чемоданов, но контролеры только заглянули к ним и не задали и и одного вопроса. У меня же потребовали открыть чемодан.
Эта разница в отношении к нам и представителям других стран, проезжавших через Польшу, бросалась в глаза.
Вот и теперь. Во всем проявляется неприязнь, любая услуга, даже самая незначительная, делается только за деньги.
…По вагону проходит девушка и, заглядывая в каждое купе, предлагает наушники. Можно послушать радиопередачу, но за это надо платить.
Затем появляется вторая — с корзиной. В корзине два термоса с кофе и бутерброды. Открывая дверь в купе, она произносит одно слово — кава.
Один из моих соседей берет чашку кофе и бутерброд, платит, но девушка не уходит — она ждет, когда освободится чашка.
Пассажир не торопится выпить кофе, и девица, потеряв терпение, говорит:
— Скорее, поезд отойти может, мне нужна чашка.
Начинается перебранка. Возмущенный пассажир, обращаясь к присутствующим, говорит:
— Мало того, что кофе плохой и дорогой, но его еще надо немедленно и выпить…
От немецкой границы картины меняются. Вместо чистеньких и аккуратных немецких городков перед окнами вагона мелькают убогие, покосившиеся домишки польских деревень.
При остановках поезда к вагонам подходят ребятишки в рваной одежонке, а также взрослые в таком одеянии, по которому трудно определить не только покрой, но и первоначальный цвет материи, из которого было когда-то скроено это подобие пиджака или пальто.
У всех взрослых угрюмые лица. Дети везде и всегда наполнены энергией. Они и здесь, как стайки воробьев, порхают мимо вагонов, шалят и смеются. Среди тех и других много просящих милостыню.
У взрослых глаза наполнены просьбой и тоской, а их фигуры — олицетворение безнадежности.
На всем протяжении пути от границы и до границы не видно ни одной стройки. Казалось, что все застыло в какой-то унылой бесперспективности.
Остановка в Варшаве. Через купе от меня едут еще трое советских инженеров. Они были членами закупочной комиссии и пробыли в Германии несколько месяцев. Мы знакомимся и вчетвером отправляемся осматривать Варшаву. Поезд стоит недолго, и мы смогли пройти только но Маршалковской улице. Оживленная торговая улица, застроенная большими красивыми домами, производила приятное впечатление. Тогда я даже не предполагал, что больше ее мне не придется увидеть и что вскоре она исчезнет навсегда. Через двадцать лет я увидел груды кирпича и щебня там, где стояли большие дома, а тротуары заполняла веселая нарядная толпа. В третий раз я увидел новую Маршалковскую улицу в 1958 году, застроенную уже новыми домами…
К границе подъехали в конце дня. Я в купе остался один, а к инженерам подсел в Варшаве ксендз, — он едет в Барановичи. В вагоне, по мере приближения к границе, народу становилось все меньше. В Барановичах сошел со своим чемоданом и ксендз, и мы остались вчетвером: три инженера из закупочной комиссии и я.
Граница. Столбцы. У меня багаж сдан до Минска, и мне нечего беспокоиться. Мои же попутчики сдали его до станции Столбцы, и им надо все переоформить до станции Негорелое. Это оказалось делом сложным и дорогим. Я это видел по их беготне по перрону между товарными вагонами и конторкой для приема багажа к отправке.
— Вы только представьте себе, что они придумали, чтобы сорвать с нас возможно больше. Нас заставили весь багаж выгрузить из товарного вагона, перетаскать его к весам, взвесить и снова поднести к товарному вагону. Мы убеждали, зачем же снова взвешивать — ведь наши вещи нигде не перегружались, они идут прямо из Берлина. Их вес отмечен в документах и в пути не изменился. Но с нами никто не хотел даже разговаривать. «Делайте то, что вам предлагают, иначе мы отправлять ваши вещи не будем», — вот все, что мы слышали в ответ на все наши доводы. Весь багаж таскали мы, но нас заставили заплатить носильщикам за погрузку и разгрузку, весовщику за взвешивание. Немецкие марки нам обменяли по какому-то невероятному курсу. Одним словом, ободрали нас как липку.
— А как у вас с багажом? — спросил один из них.
Я сказал, что весь свой багаж, по совету немецкого железнодорожника в Берлине, я сдал не до Столбцев, а до Минска.
— Сколько же вы заплатили за это?
Я назвал сумму. Она была почти в три раза меньше топ, что заплатил каждый из них.
Поезд трогается. С подножек соскакивают пограничники.
Широкая распаханная полоса ничейной земли. Полосатые столбы. Граница.
«А мотоцикл вы везете?»
Поезд снова останавливается. В вагон входят советские пограничники. Раздается волнующее: «Здравствуйте, товарищи!» Мы предъявляем паспорта.
Поезд медленно подходит к перрону — станция Негорелое. Мы выходим из вагона, — необходимо пройти таможенный осмотр и на противоположной стороне вокзала пересесть в другой состав — там уже стоят вагоны широкой колеи.
Направляемся в зал таможенного контроля. На длинные столы прибывшие пассажиры устанавливают свои чемоданы, саквояжи, сумки.
— А мотоцикл вы везете? — спрашивает меня молодой таможенник.
— Нет.
— Почему же? Вам полагается. Кто прожил за границей более года, для тех нормы установлены значительно выше. Можно везти мотоцикл, охотничье ружье. Ружья тоже нет?
— Ружья тоже нет, — отвечаю я, улыбаясь.
— Я бы на вашем месте обязательно мотоцикл купил. Мотоцикл — это вещь! — не унимался таможенник. У него от возбуждения заблестели глаза.
Мотоциклов в то время у нас в стране изготовлялось мало, и приобрести их было очень трудно.
Как-то уже в конце пятидесятых годов я летел в Нью-Йорк. В одном из наших аэропортов мы разговорились с одним из летчиков. Погода была отвратительной, и отлет самолета несколько задерживался.
У стойки регистрации пассажиров шли какие-то распри с двумя вновь подошедшими для регистрации билетов и взвешивания багажа. Служащие аэропорта не хотели принимать их багаж.
Летчик сказал мне:
— Замучили эти спекулянты.
— А что такое? Какие спекулянты?
— Видите ли, у нас очень дешевые мотоциклы, так вот, наши доморощенные бизнесмены покупают мотоциклы, разбирают их на части, грузят в самолеты, везут за границу и там продают. На этом зарабатывают большие деньги.
…В 1958 году один из американцев, уезжая из Москвы, на все оставшиеся у него неизрасходованные рубли купил театральные бинокли, — набрал он их более тридцати штук.
— Зачем же вам столько? — спросил я его.
— Подарю знакомым! За такую цену у нас, в США, я смогу купить, вероятно, не более пяти или шести штук. Вот если бы вы еще отделку их улучшили. Оптика великолепная, и очень уж дешевы они у вас!
Три десятка лет тому назад при возвращении домой командированные за границу везли с собой патефоны, пластинки, часы, фотоаппараты, радиоприемники, отрезы на пальто, платья и костюмы и много, много других необходимых в быту изделий промышленности.
Теперь все совершенно иначе.
В последние годы многие из иностранцев, приезжающих в Советский Союз, покупают у нас часы. У них точный ход, и они дешевы.