О ВРЕМЕНИ, О ТОВАРИЩАХ, О СЕБЕ — страница 6 из 69

Как же трудно приходилось отцу! Его тянуло к земле: Всю жизнь он мечтал вернуться в деревню и работать в поле – и всю жизнь пришлось прожить на нефтяных промыслах Апшерона.

Жизнь была монотонно однообразной, и дни протекали медленно. Мне и сейчас представляется, что тогда – в 1913 и 1914 годах дни были намного длиннее.

Время мучительно долго тянулось до обеда, а от обеда до ужина. Обеды же и ужппы были удивительно короткими.

В те годы я, кажется, никогда не был сытым. Поэтому, вероятно, и запомнилось это деление дня на два периода – до обеда и после обеда. Обед и ужин в нашей семье всегда состояли из одного блюда – супа или щей.

Когда вся семья собиралась за столом, мать ставила на середину стола большое эмалированное блюдо, и все сидящие деревянными ложками вычерпывали его содержимое.

Нож был один. Его клали на стол для того, чтобы резать хлеб. Впервые я получил отдельную тарелку в студенческой столовой Московской горной академии в 1921 году. До этого мне тарелкой, ножом и вилкой пользоваться не приходилось – их у нас попросту не было, а кроме того, они и не нужны были. Такие блюда, где требовались нож и вилка, у нас в семье не готовились. В Красной Армии я ел или из солдатского котелка или из бачка – один бачок на десять человек.

На всю семью было одно полотенце. Оно висело у умывальника.

Во всех рабочих семьях пользовались самым дешевым мылом – обычно кусочком, обмылком, который оставался после стирки белья. Теперь такое мыло называется хозяйственным.

Мыло, упакованное в цветную бумагу, называлось тогда у нас «личным» или «духовым», оно было недоступно по цене. Такое мыло попадало в руки очень редко. В нашей семье только тетки иногда получали в качестве подарка на день рождения по куску такого мыла.

Зубных щеток и порошка для чистки зубов и в заводе не было – зубы никто вообще не чистил.

Я не помню, чтобы до революции у меня или других членов семьи были когда-нибудь покупные носки или чулки. Их всегда вязала мать, она же их и штопала. Покупные были дороги. А когда носки или чулки нельзя было больше чинить, мы их распускали и сматывали нитки в клубок. Смотанная старая пряжа использовалась для вязки новых чулок.

Отец вообще не носил ни чулок, ни носков – он пользовался портянками.

– Да разве носков-то напасешься, – можно было слышать от него, когда мать предлагала связать носки для него.

Из детей новые ботинки, как самый старший, получал только я, другие донашивали мои. Для того чтобы удлинить срок носки обуви, отец шурупами привертывал к каблукам и на подошву железные пластинки, которые он нарубал из старых бочарных обручей. Ботипкп становились тяжелыми и при хождении издавали железный лязг.

Так как не все пластины хорошо закреплялись, то некоторые хлюпали и звенели, что напоминало мне звон кандалов, который я слышал как-то, когда по улице гнали арестантов.

В первые же месяцы после революции я сменил свою обувь на солдатскую, вступив добровольцем в ряды Красной гвардии, и больше уже никогда не носил обуви с «кандальным звоном».

Верха ботинок обычно чинились, и они пестрели заплатами разного размера и формы. В заплатах обычно были также рубашки и брюки. Заплаты часто ставились из материн другого цвета, и такая одежда производила странное впечатление своей пестротой.

Я был сильно поражен, когда, будучи в 1960 году в Нью-Йорке, в центральном парке города встретил большую группу молодых людей в длинных куртках, на которых были нашиты цветные лоскутки. Вид этих молодых людей – небритых, с длинными, нерасчесапными волосами – в этом необычном пестром одеянии, свидетельствовал не о нужде – одежда была новой, опа говорила о желании обратить на себя внимание, о каком-то манерпичаньи, желании произвести впечатление необычной вычурной одеждой и всем своим обликом.

Пестрота наших рубах, штанов и обуви в те годы была вынужденной. Нужда заставляла мастерить одеяла из полотипщ, в свою очередь сшитых из мелких разноцветных лоскутков, квадратов, уголков, полосок. Для этого использовались все мелкие кусочкп материи, остающиеся от выкройки кофточек, рубашек, платьев.

Дети рабочих рано начинали трудовую жизнь. Когда школьников распускали на летние каникулы, мне нужно было искать временную работу. В эти каникулярные месяцы необходимо было заработать на обувь, одежду, книги. Позже пришлось и в учебное время искать работу – отцу было трудно. Нужно было помогать. Из детей я был старшим. Воспоминания о детстве связаны с поисками платных уроков.

Затем война. Глухое брожение среди рабочих на промыслах, и, наконец, взрыв и водоворот революционных событий в 1917 году.

Демонстрации, митинги, собрания. Казалось, что люди, молчавшие всю свою жизпь, не могут наговориться.

Но война еще не окончена. На Баку движется турецкая армия Нури-паши. Поднимает голову внутренняя реакция. Она пытается задушить революционный порыв народа.

Мы, взрослые члены семьи – отец, я и брат Николай, худенький паренек, годом моложе меня, – уходим добровольцами в Красную Армию.

Силы революции и контрреволюции не равны.

Арестованы 26 бакипских комиссаров. Многих из них я знал лично, часто видел на митингах и собраниях. Слушал их пламенные речи.

Власть захватили муссаватисты. Большевики уходят в подполье.

Первая встреча с представителями подпольной организации. Нас – четырнадцать рабочих телефонной станции – принимают в партию. В восемнадцать лет я был избран секретарем подпольной партийной ячейки.

В то время люди созревали рано – условия жизни и сами события были стимуляторами роста.

А кто же будет восстанавливать Советскую власть!

При образовании партийной ячейки на телефонной станции представитель подпольной большевистской организации сказал:

– Если хотите вновь установить Советскую власть, то надо самим и действовать. Кто же за вас будет ее восстанавливать? За нее надо бороться.

И мы боролись. Днем работали – отец, брат и я – на телефонной станции. На сильном ветру в холод и дождь лазили по столбам, натягивая телефонные провода. Телефонная станция – собственность датского консула Бьеринга. Платили мало. Заработка еле хватало, чтобы прокормиться.

Я не помню, чтобы мы покупали в то время мясо, оно было не по деньгам, хотя в семье и работали уже трое.

Особенно трудной была зима 1919 года.

Отец где-то по дешевке купил два мешка мелких сушеных груш, изъеденных червями. Мать варила их, мяла, и получалось что-то вроде повидла. Эта темно-коричневая масса намазывалась на ломтики темного хлеба, испеченного из муки, в состав которой входили зерна всех злаков, за исключением пшеницы. Грушевый отвар с несколькими плавающими в нем грушами заменял традиционные щи.

Как-то вечером отец, сидя за столом, произнес:

– Эх, вот теперь бы жареной картошки поесть!

Мне было до боли жаль отца.

Я слышал, как он говорил матери: «А ты помахай весь день-то топором, конечно, есть захочется».

Это на ее сообщение о том, что кормить ей пас сегодня вообще нечем.

Из гардероба у каждого из членов семьи было по одной паре штанов, рубахе и по паре нижнего белья. Мать стирала белье вечерами, с тем чтобы за ночь оно могло просохнуть – смены не было.

Все дети спали на полу, под головы собирали всю имеющуюся в семье одежонку: подушек было всего две – для родителей.

Все дни наполнены тяжелым трудом по прокладке и ремонту телефонных сетей, а вечером – занятия в школе. Все-таки очень уж мне хотелось получить хотя бы среднее образование.

Каждый четверг вечером партийные собрания – политучрба и обсуждение политических событий. Наша партийная организация несла ответственность за весь рабочий коллектив станции.

Весь 1919 год и начало двадцатого проходит в упорной борьбе – забастовки и демонстрации, как раскаты грома и сполохи, свидетельствовали о приближающейся грозе.

Генерал-губернатор Баку Тлехас свирепствует, в городе непрерывно происходят аресты.

В конце 1919 года стали готовиться к захвату власти. Я был секретарем подпольной ячейки.

В апреле 1920 года власть перешла в руки бакинских рабочих. Ну теперь ее у пас зубами не вырвешь! Вся ответственность лежит на нас. Спрашивать некого. Надо действовать так, как подсказывает сознание.

А сознание все время твердило: за нас никто ничего делать не будет. И мы брались за все и шли туда, где требрвалось вмешательство. На нас никто не мог оказывать никакого давления, никто нас не принуждал делать то, что мы делали. Мы все находились под сильпым давлением своей собственной совести.

Реакционные силы вновь пробуют организоваться и дать бой. В 1920 году происходит восстание остатков бывшей дикой дивизии. «Дикие» устраивают резню. Вйовь открыт фронт и бои. И мы – группа молодежи – снова в армии.

Не уберег!

Положение тяжелое. Разваленное хозяйство. Голодные дни 1920 года. В семье 8 человек детей – двое совсем маленькие. Самому младшему – Косте – три года. Хлеба дают по маленькому ломтику на день. Сколько в нем – в этом кусочке? Говорили, что одна восьмая фунта. Может быть, и так. К хлебу добавить нечего. Взрослые, правда, могли еще где-то в столовой получить немного супа, но домой, кроме хлеба, принести нечего. Получаемый мною хлеб я не ел, приносил брату Косте.

Все взрослые старались растянуть полученный кусочек хлеба на целый день. Резали его на небольшие дольки и прятали.

Костя тоже прятал свои дольки, он не съедал все сразу.

До сего времени передо мной стоит образ мальчика с удивительно серьезными глазами на бледном, без кровники, лице. Он целыми днями сидел на деревянной лошади-качалке, которую соорудил ему отец и, обняв обоими ручонками шею лошади, тихо раскачивался.

Я не помню, чтобы он чего-то просил или плакал.

Дети рабочих учились терпению с пеленок.

В эти годы у нас поселилась сестра отца – тетя Анюта. У нее был туберкулез, или чахотка, как тогда называлась эта болезнь. У Анны был сильный красивый голос. Когда дома никого не было, из комнаты доносилось ее пение. Она, сидя на кровати, пела, вкладывая в свое пение всю безнадежность и тоску.