обного спасения - одинаково требуют не {сплошной} какой-то любви, которая и невозможна, и не постоянной злобы, а, говоря объективно, некоего {как бы гармонического, ввиду высших целей, сопряжения вражды с любовью}. Чтобы самарянину было кого пожалеть и кому перевязать раны, необходимы же были разбойники (18). Разумеется, тут естественно следует вопрос: "Кому же взять на себя роль разбойника, кому же олицетворять {зло}, если это не похвально?" Церковь отвечает на это {не моральным советом, обращенным к личности}, а одним общеисторическим пророчеством: {Будет зло!" -} говорит Церковь. Она говорит еще: "Званых много, {проповедано будет Евангелие везде, но избранных будет мало;} только {нудящие себя} восходят в Царствие Небесное" (19),- по- --------------------------------------* Смотри книгу "Государств [енное] учение митр [ополита] Филарета". В H 1885 года Между прочим текст: {"Ты побиеши его жезлом, душу же его избавиши от смерти"} (17). [78] тому что самая добрая, кроткая, великодушная {натура} есть дар {благодати}, дар Божий. Нам принадлежат только: {желание, искание веры, усиление, молитва против маловерия и слабости, отречение и покаяние}. "Блажен претерпевший до конца!" Христос, повторяю, ставил милосердие или доброту {личным идеалом;} Он не обещал нигде торжества {поголовного братства на земном шаре..}. Для такого братства необходимы прежде всего уступки со всех сторон. А есть вещи, которые {уступать нельзя}.
II
Мнения Ф. М. Достоевского очень важны - не только потому, что он писатель даровитый, но еще более потому, что он писатель весьма влиятельный и даже весьма {полезный}. Его искренность, его порывистый пафос, полный доброты, целомудрия и честности, его частые напоминания о христианстве - все это может в высшей степени благотворно действовать {(и действует)} на читателя; особенно на молодых {русских} читателей. Мы не можем, конечно, счесть, скольких юношей и сколько молодых женщин он отклонил от сухой {политической злобы нигилизма} и настроил ум и сердце совсем иначе; но верно, что таких очень много. Он как будто говорит им беспрестанно между строками, говорит отчасти и прямо сам, повторяет устами своих действующих лиц, изображает драмой своей; он внушает им: "Не будьте злы и сухи! Не торопитесь перестраивать по-своему гражданскую жизнь; займитесь прежде жизнью собственного сердца вашего; не раздражайтесь; {вы хороши и так, как есть;} старайтесь быть еще добрее, любите, прощайте, жалейте, верьте в Бога и Христа; молитесь и любите. Если сами люди будут хороши, добры, благородны и жалостливы, то и гражданская жизнь станет несравненно сноснее, и самые несправедливости и тягости гражданской жизни смягчатся под целительным влиянием личной теплоты". Такое высокое настроение мысли, к тому же выражаемое почти всегда с лиризмом глубокого убеждения, не может не действовать на сердца. В этом отношении к г. Достоевскому можно приложить одно название, вышедшее нынче почти из употребления,- он замечатель[79] ный {моралист}. Слово "моралист" идет к роду его деятельности и к характеру влияния гораздо более, чем название {публицист}, даже и тогда, когда он по способу изложения является не повествователем, а мыслителем и наставником, как, например, в своем восхитительном "Дневнике писателя". Он занят гораздо более {психическим строем лиц, чем строем социальным}, которым все нынче, к сожалению, так озабочены. Человечество XIX века как будто бы отчаялось совершенно в личной проповеди, в морализации прямо сердечной и возложило все свои надежды на переделку обществ, то есть на некоторую степень {принудительности} исправления. Обстоятельства, давление закона, судов, {новых экономических условий} принудят и приучат людей стать лучше... "Христианство,- думают эти современники наши,- доказало тщетными усилиями веков, что одна проповедь личного добра не может исправить человечество и сделать земную жизнь покойною и для всех равно справедливою и приятною. Надо изменить условия самой жизни; а сердца поневоле привыкнут к добру, когда зло {невозможно} будет делать". Вот та преобладающая мысль нашего века, которая везде слышится в воздухе. Верят в {человечество}, в {человека} не верят больше. Г-н Достоевский, по-видимому, один из немногих мыслителей, не утративших веру {в самого человека}. Нельзя не согласиться, что в этом направлении много независимости, а привлекательности еще больше... Таким представляется дело по сравнению с односторонним и сухим социально-реформаторским духом времени. Но то же самое представляется совершенно иначе по отношению к христианству. Демократический и либеральный прогресс верит больше в принудительную и постепенную исправимость всецелого человечества, чем в нравственную силу лица. Мыслители или моралисты, подобные автору "Карамазовых", надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство обществ. {Христианство же не верит безусловно ни в то, ни в другое - то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле}. Вот разница. Впрочем, я, может быть, дурно выра[80] зился словом {разум..}. Чистый {разум}, или, пожалуй, наука, в дальнейшем развитии своем, вероятно, скоро откажется от той утилитарной и оптимистической тенденциозности, которая сквозит между строками у большинства современных ученых, и, оставив это утешительное ребячество, обратится к тому суровому и печальному пессимизму, к тому мужественному смирению с неисправимостью земной жизни, которое говорит: "Терпите! {Всем лучше никогда не будет}. Одним будет лучше, другим станет хуже. Такое состояние, такие колебания горести и боли - вот единственно возможная на земле {гармония}! И {больше ничего} не ждите. Помните и то, что всему бывает конец; даже скалы гранитные выветриваются, подмываются; даже исполинские тела небесные гибнут... Если же человечество есть явление живое и органическое, то тем более ему должен настать {когда-нибудь конец}. А если будет {конец}, то какая нужда нам так заботиться о благе будущих, далеких, вовсе даже {непонятных} нам поколений? {Как мы можем мечтать о благе правнуков, когда мы самое ближайшее к нам поколение сынов и дочерей - вразумить и успокоить действиями разума не можем}? Как можем мы надеяться на {всеобщую нравственную или практическую правду}, когда самая {теоретическая истина, или разгадка} земной жизни, до сих пор скрыта для нас за непроницаемою завесой; когда и великие умы и целые нации постоянно ошибаются, разочаровываются и идут совсем не к тем целям, которых они искали? Победители впадают почти всегда в те самые ошибки, которые сгубили побежденных ими, и т. д. {...Ничего нет верного в реальном мире явлений}. Верно только {одно -} точно, {одно}, одно только {несомненно - это то, что все здешнее должно погибнуть}! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений? На что эти младенчески болезненные мечты и восторги? День наш - век наш! И потому терпите и заботьтесь практически лишь о ближайших делах, а сердечно - лишь о ближних людях: {именно о ближних, а не о всем человечестве}. Вот та пессимистическая философия, которая должна рано или поздно, и, вероятно, после целого ряда {ужасающих разочарований}, лечь в основание будущей науки. Социально-политические опыты ближайшего грядущего {(которые, по всем вероятиям, неотвратимы)} будут, [81] конечно, первым и важнейшим камнем преткновения для человеческого ума на ложном пути искания общего блага и гармонии. Социализм (то есть глубокий и отчасти насильственный экономический и бытовой переворот) теперь видимо неотвратим, по крайней мере {для некоторой части человечества}. Но, не говоря уже о том, сколько страданий и обид его воцарение может причинить побежденным (то есть представителям либерально-мещанской цивилизации), сами победители, как бы прочно и хорошо ни устроились, очень скоро поймут, что им далеко до благоденствия и покоя. И {это как дважды два четыре} вот почему: эти будущие победители устроятся {или свободнее}, либеральнее {нас. или, напротив того}, законы и порядки их будут несравненно стеснительнее наших, строже, принудительное, даже {страшнее}. В последнем случае жизнь этих {новых людей} должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов в строгих монастырях (например, на Афоне). А эта жизнь для знакомого с ней очень тяжела (хотя имеет, разумеется, и свои, совсем {особые}, утешения); постоянный тонкий страх, постоянное неумолимое давление совести, устава и воли начальствующих... Но у афонского киновиата (20) есть одна твердая и ясная утешительная мысль, есть спасительная нить, выводящая его из лабиринта ежеминутной тонкой борьбы: {загробное блаженство}. Будет ли эта мысль утешительна для людей предполагаемых экономических общежитии, этого мы не знаем. Если же та часть человечества, которая захочет испытать на себе {блаженство} (?) вовсе новых, общественных и экономических, условий, устроится {свободнее} нашего, то она будет повержена в состояние как бы признанной в принципе и узаконенной анархии, подобно южноамериканским республикам или некоторым городским общинам Древней Греции. Ибо социальный переворот не станет ждать личного воспитания, личной морализации всех членов будущего государства, а захватит общество в том виде, в каком {мы его знаем теперь}. А в этом виде, кажется, очень еще далеко до бесстрастия, до незлобия, до общей любви и до правды - не законом навязанной, но бьющей теплым ключом прямо из облагороженной души!.. Пусть хоть в этой передовой стране, во Франции, коммунисты подождали усиливаться до тех пор, пока все французы не станут [82] хоть такими добрыми, умными и благородными, как герои Жорж Занд; {однако они этого ждать не хотят..}. Итак, испытавши все возможное, {даже и горечь социалистического устройства}, передовое человечество должно будет неизбежно впасть в глубочайшее разочарование; политическое же состояние обществ всегда отзывается и на высшей философии, и на общем, полусознательном, в воздухе бродящем миросозерцании; а философия высшая и философия инстинкта равно отзываются, рано или поздно, и на самой науке. Наука поэтому должна будет неизбежно принять тогда более разочарованный, {пессимистический}, как я сказал, {характер. И вот где ее примирение с положительной религией}, вот где ее теоретический триумф: в сознании своего практического бессилия, в мужественном покаянии и смирении перед могуществом и правотою сердечной мистики и веры. {Вот о чем славянам не мешало}