О, юность моя! — страница 19 из 92

Говорит тут Илья да Муромец:

— Я иду служить за веру христианскую,

Да и за стольние Киев-град,

За вдов, за сирот, за бедных людей,

А для собаки-то князя Владимира

Да не вышел бы я вон из погреба.

Пел он тем же гнусавым голоском, что и на сцене, но так взволнованно, так вдохновенно, что под конец даже всплакнул.

— Скажите же откровенно: знали вы такого Илью Муромца?

— Не знал, Вадим Васильич…

— Так что же это за революция, которая не признает Муромца своим?

— Все в свое время, Вадим Васильич. Вот я гимназист, а и то не знал Илью по-настоящему. А чего же вы хотите от красногвардейцев? Откуда им знать?

— Да я-то им пою! Не доходит…

— Дойдет. И Москва не в один день построилась.

— Да ведь когда дойдет — меня-то уж потащат на Ваганьково!

Леська не знал, что ответить. Агренев так и ушел обиженным, а Елисей лежал и думал о том, что на каждом крутом повороте истории культура повисает на ниточке.

Пришла сестра милосердия Наташа. Она разбинтовала Леську и осмотрела его раны.

— Ранения неглубокие,— сказала она.— Беда не в них. У медведя под когтями накопилась грязь, и она внесла инфекцию. Крепитесь, Леся, я сейчас смажу вам эти царапины.

Наташа прошлась йодом по Леськиным «плавникам» и снова его забинтовала. При этом ей приходилось обнимать его голый торс, и юноша чувствовал ее легкое дыхание.

— Наташенька, посидите со мной немного.

— Пожалуйста.

Она деловито уселась в ногах и смотрела на него так, как смотрела бы на баллон с карболовым раствором.

— Наташа… Дайте мне вашу руку…

— Пожалуйста. Все больные мужчины просят руку, я всем позволяю, потому что не придаю никакого значения.

Леська взял ее руку в свою. Ему казалось, что он ощутил шелковую перчатку, но это была просто-напросто рука девушки. Он закрыл глаза и вспомнил Фета:

В моей руке такое чудо —

Твоя рука…

Когда она уходила, Леська слушал ее шаги по лестнице и считал ступеньки.

К вечеру его навестила Настя.

— Ах ты, мой дорогой, рассеребряный! — сказала она и чмокнула Леську в щеку.

— А в губы нельзя? — отчаянно попросил Леська.

— Можно, можно. Тебе все можно.

Настя быстро коснулась губами его рта. Леська ощутил вкус земляники. Это был первый его поцелуй. Первый за всю жизнь.

— Настенька…— сказал он скороговоркой, боясь, что она уйдет.— Научи меня гадать по руке.

— По руке? Ну, это можно. Это сразу. Вот этот пальчик, мизинец, называется Луной. Означает серебро. Богачество. У кого под ним черта — тот богат. У тебя видишь: сначала пустое место, а чем ниже, тем черта глубже. Значит, под старость разбогатеешь. Не забудь меня тогда, рассеребряный.

Она засмеялась.

— А безымянный что значит?

— А ты не торопись. Не коня ловишь. Дойдем и до него. А безымянный называется Солнцем. Означает художество: песни, пляски, что-нибудь такое. Если под ним крестик — это уж хорошо! А если вот такая пушистая звезда, как у меня, это талан жизни. У тебя тоже звездочка, но черты от нее вниз нету. Значит, какой-то талан есть, но спит он, как медведь в берлоге.

Она уже втянулась в гаданье и говорила нараспев, точно рассказывала сказку.

— Средний палец. Его зовут Денис. Он выказывает натуру. Есть люди — у них от него глубокая черта через всю ладонь. А у тебя какие-то огрызки: черточка — пусто, черточка — пусто. Характера нету.

Леська кивнул головой. К сожалению, он был с этим согласен.

Потом Настя показала линию жизни, линию любви и холм Венеры под большим пальцем.

— Ух, и зверь же ты на девок, рассеребряный!

Настя поцеловала Леськину ладонь, сложила все его пальцы в кулак, сказала:

— Держи крепко! — Затем добавила: — Всем говори, что жить будут долго и что женились или вышли замуж не за того, кого сначала любили. Никогда не промахнешься.

Настя рассказывала новости: дед Михайло хочет купить у Ван Ли медведя, а Ван Ли не хочет. Вот бы Леська подал в суд на китайца за раны, у китайца бы мишку отобрали, отдали бы Леське, а тот отдал бы деду Михайле.

— Так нельзя,— сказал Леська.

— Вот еще! Почему?

— Не по закону потому что.

— В революции можно все! — убежденно заявила Настя и обиделась.

Когда она уходила, Леська слушал ее шаги и считал ступеньки.

Леська был так молод, что все случавшееся с ним возникало для него впервые. Впервые держал он в руке девичью руку, впервые дотронулись до его рта девичьи губы.

И все же, и все же где-то в глубине души был у него божок: Гульнара. Этого божка ничто не касалось, ничто не могло ни замутить, ни затемнить.

Пролежал Елисей две недели. И все это время в душе его теснились самые разные чувства: обе девушки и немецкая оккупация, а главное — медведь, которого он так испугался. Память неотвязно возвращала ему его собственный глухонемой рев. Все его тревожило, пугало. Однажды ночью он проснулся от чьего-то дикого крика:

— Карау-у-ул!

Леська сел на постели. Сердце его билось где-то в горле.

— Карау-у-ул!

Это кричал петух.

Вскоре Елисей пришел в театр на репетицию: он опять играл в «Графе Люксембург» фразу «Она здесь!». Фраза произносилась во втором акте, и Леська пошел за кулисы к медведю. Завидев его, медведь поднял уши. Леська достал из кармана бутылку молока. Медведь привстал и заинтересованно уставился на бутылку. Чтобы проверить свою храбрость, Леська подошел к нему совсем близко. Медведь встал на дыбы и вплотную подошел к Леське. Теперь он глядел на него, как теленок. Держа в одной руке бутылку, Леська другой потрепал мишкино ухо. Мишка только крутил башкой, урча от нетерпения. Тогда Леська отдал ему бутылку. Тот запрокинул голову и стал булькать из горлышка. Леська подождал до тех пор, пока медведь опорожнил бутылку, еще раз потрепал его и ушел. Отныне Леська ежедневно подходил к зверю, давал ему бутылку и поглаживал по голове.

Однажды утром, едва вернувшись с базара и наспех заглотав бутерброд, он побежал в театр.

Медведя не было.

Не было и цыган. Они снялись ночью всем табором и увели с собой медведя. То, что для Леськи звучало ежедневным подвигом, для них оборачивалось бытом. Очевидно, дед Михайло дал медведю сахару, которого тот никогда не ел, и мишка пошел за ним, как собака.

— Где Ван Ли? — спросил Леська у сторожа.

— А кто его знает? Побег искать.

— Как же он их найдет без языка?

— А мое какое дело?

— Но ведь вы видели, как цыгане уводили медведя?

— Видел.

— Почему же вы допустили?

— Не допустишь! Их восемь человек людей.

— Но ведь вы сторож! Вы обязаны охранять имущество театра.

— А какое имущество медведь?

— Не притворяйтесь дурачком! Вы все понимаете.

— А вы не кричите. Я вам не слуга дался. Нынче равноправие.

Леська побежал в ревком.

— Здравствуйте! Я член Союза актеров Бредихин.

— Знаю, знаю, товарищ Бредихин. Видел вас в роли Незнамова. С чем пожаловали?

Леська рассказал историю с медведем.

— Чего же вы от нас хотите?

— Помогите разыскать. Вы только войдите в душу Ван Ли: человек на чужбине… языка не знает… Этот медведь — единственный его кусок хлеба…

— Уважаемый! Разыскать бы можно: медведь не иголка. Но кто будет сейчас этим заниматься? Завтра-послезавтра мы всем ревкомом уходим на фронт: ведь немец уже взял Лозовую и движется на Павлоград.

— Неужели Лозовую взяли? — пролепетал Леська.

— А что ж тут удивительного? Регулярная армия. Артиллерия, конница. А что у нас? Ведь вот и товарищ Бредихин о медведе думает. А лучше бы о революции подумал: молодой, здоровый — ей сейчас такие нужны.

— Немцы идут на Павлоград… Немцы идут на Павлоград,— шептал Леська, направляясь на базар. И вдруг впервые подумал: «А что я, собственно говоря, делаю в этом городе?»

Артистическая карьера его закончилась. Он жил теперь в Мелитополе только потому, что его полюбили Бельские. Но не мог же он пойти к ним в «дети». Смешно! И вообще Леська всегда делал не то, что хотел сам, а то, чего хотели от него другие.

В конце улицы показался Листиков. Он нес на плече мешок, из которого торчали голяшки.

— Понимаешь? Здесь очень дешевая свинина, а в Евпатории свининки маловато. Вот и везу матери подарок. А ты зачем с метлой?

— Ревком объявил «Неделю чистоты».

— Скоро он объявит «Неделю лататы»: немцы уже захватили Лозовую.

— А Листиков, значит, домой?

— Домой. Хочешь вместе?

— Нет. Я воевать буду.

— Ну, как знаешь. Мир праху.

Вечером в шестой раз шла «Гейша». Леська пел в хоре на озорной мотивчик:

Чон-кина,

Чон-кина,

        Чон,

        Чон,

Кина-Кина,

Нагасаки,

Йокогама,

Хакодатэ,

        Гой!

Оперетка была пустой, как и все оперетки, но одна фраза в ней поразила Елисея. Японский губернатор изрек: «Я никого ни к чему не принуждаю, но если вы поступите против моего желания — берегитесь!» В этой фразе раскрылось для Леськи все лицемерие власти. И то, что сказала об этом именно оперетка (даже оперетка!), казалось Леське особенно убедительным. Фраза стоила всей пьесы. И кто знает, может быть, автор и написал это свое невыносимо художественное произведение только ради того, чтобы протащить эту мысль?

Германия — само воплощение государственной идеи. Теперь она марширует по России, чтобы затоптать революцию своими сапожищами, а ведь революция мечтает о коммунизме, который в будущем уничтожит государство,— так, по крайней мере, говорил Гринбах со слов своего отца.

Немцы направились на Павлоград. Пойдут и на Мелитополь. Елисей не сможет, как Листиков, укрыться от тайфуна в раковину. Он твердо сказал Сашке, что будет воевать. Но сказать-то ведь легко. А как это сделать? Вступить в ряды Красной гвардии он не мог: Леська не выносил дисциплины, тем более солдатской. Выросший на берегу моря, он хотел чувствовать себя кораблем, который ощущал бы все четыре ветра. Леська отлично понимал свой долг перед родиной, но у него в душе еще не прорезался зуб мудрости: характера не было. Ах, если б кто-нибудь решил его жизнь за него! Хоть бы мобилизовали, что ли…