— Тебя весь фронт знает. А вот что ты Комарова не знаешь, это обидно.
— Знаю Комарова, да только понаслышке.
— Ну вот теперь воочию увидела. Сто лет будешь поэтому жить.
— А вы Бакунина читали? — спросил Леська.
— Я и Платона читал, молодой человек. Анархист без образования — это бандит.
— Неужели и ваши спутники читали?
— Нет, они еще бандиты,— засмеялся Комаров и, взмахнув плеткой, поскакал прочь. За ним понеслись все его конники.
— Хороший человек Устин Яковлевич,— сказала Тина, тронув лошадей.— Жаль только, старообрядец. Субботник или молоканин, не упомнила. На Урале таких много. Сослали ихнего брата зачем-то в Крым, вот он у них попиком стал. Душевный дядька. Справедливый. И ребят подобрал, говорят, каждый что каленый орех. Всего семеро, но авторитету человек на пятьсот.
В который раз Леська ощущал тихое счастье от душевного общения с женщиной. Неужели так будет всегда? До чего же чудесное явление жизнь, если такое продлится до самой смерти.
Когда лошади вступили в селение, Леська сразу узнал подле какой-то хаты автомобиль «фиат», на котором разъезжал Выгран. Он схватил Тину за руку.
— Здесь белые!
— Ну-у?
— Это автомобиль Выграна, начальника гарнизона.
— Был. А теперь товарища Махоткина.
— Какого Махоткина?
— Командира евпаторийской Красной гвардии.
— Значит, Выграна поймали?
— Значит, поймали.
— И где же он?
— В море,— произнесла Тина таким мирным, обыденным тоном, как если б сказала «дома».
У хаты стоял рослый часовой, похожий на жителя Сахары.
— Здорово, Майорчик!
— Здравствуй, Капитонова,— ответил часовой.
— Привяжи коней, а то я устала,— бросила Тина Леське.
Она соскочила с тачанки и вошла в хату, едва ступая затекшими ногами. Леська снова обратил внимание на ее низкие сапожки с байковыми отворотами. Где он их видел? Но раздумывать было некогда.
Он спрыгнул с тачанки, взял вороных под уздцы, отвел в сторону и морским узлом привязал вожжи к тополю. Потом вошел в хату.
В комнате — полутьма. Керосиновая лампа с дырявым стеклом, залепленным обожженной бумагой, стояла на столе, едва освещая карту Таврической губернии. Над картой склонились два человека. Один лет тридцати пяти, сухой, подобранный, с тонким волевым лицом и зоркими глазами в глубоких орбитах — командир отряда Махоткин. Другой…
— Гринбах?
— Бредихин?
— Вы знакомы? — спросил Махоткин.
— Да, были когда-то,— угрюмо сказал Гринбах.
— Это я его сагитировала,— вмешалась Тина.— Он в Мелитополе актером служил.
— Актером? — изумленно спросил Гринбах.
— Симочка! Деточка! Принеси, дорогой, из моей тачанки гостинцев.
— Каких гостинцев?
— А какие найдутся.
Гринбах послушно встал и вышел на улицу.
— А ты откуда такая разнаряженная? — спросил Махоткин.
— Из разведки. А то откуда ж?
— Офицера поймали?
— Петриченко поймал. Офицерик щупленький — вот кожанка на меня и пришлась,— ответила Тина.
— А сапожки откуда?
— А это я у цыган поцупила.
— «Поцупила» — значит присвоила,— пояснил Леське Махоткин.
— У цыган? — взволнованно спросил Леська.— Да ведь это театральные наши сапоги! Их сшили для венгерского танца.
— А мне все равно. Мои-то развалились.
— А медведя вы у них видели?
— Видела.
— А сапожки сняли с девушки Насти?
— Не знаю. Когда я отбираю, фамилии не спрашиваю.
— Но эта девушка была красавица, да?
— А какое мое дело! — ревниво отмахнулась Тина.— Может, и красавица, не заметила. Мне-то на ней не жениться.
— А где же эти цыгане?
— А я откуда знаю? У немцев, наверное.
— Что говорил офицерик? — спросил Махоткин.
— Ругался офицерик.
— Что ты дурака валяешь? Я тебя об чем спрашиваю!
— Устала я, Алексей Иваныч. А особых новостей нет. Лозовую взяли — вы это знаете?
— Я знаю немного больше: немцы заняли Мелитополь.
— Ну? Это пока мы сюда ехали?
— Плохой из тебя разведчик, Капитонова. Разве так воюют? Я, сидя здесь, знаю больше, чем ты в степи.
Вошел Гринбах с мешком за плечами. Он подошел к углу и сбросил ношу на пол.
— А вы что представляете из себя, гимназист? — спросил Махоткин.
— Пока ничего.
— Он сын рыбака! — с гордостью сказала Тина.
— А! Это уже кое-что. Хотите воевать с оккупантами?
— Хочу.
— А кто вас может рекомендовать?
— Да вот Гринбах может.
— Товарищ Гринбах,— поправил Леську Махоткин.
— Я его действительно знаю,— сухо отозвался Гринбах.— Но рекомендовать не могу. Толстовец он, Алексей Иваныч. Непротивленец.
— Гм… Видите, какого мнения о вас комиссар?
Гринбах — комиссар? Леська взглянул на Гринбаха с острым интересом. Сима как будто возмужал за то время, что они не виделись. А может быть, его взрослила форма военного моряка?
— А я что для вас? Пустышка? — заговорила Тина с железными нотками в голосе.— Раз я его привезла, значит, я за него ручаюсь.
— Ну ладно, ладно,— примиряюще заворчал Махоткин.— Будет работать в канцелярии.
— В канцелярии я работать не буду.
— А кто будет? Гора Чатыр-Даг? — нервно отозвался Гринбах, не заметив, что привел евпаторийскую поговорку, от которой у Леськи дрогнуло сердце.
— С чего ж это он будет работать в канцелярии, когда у нас даже бабы воюют! — вскричала Тина.
— Если его послать на передовую, он станет стрелять в воздух,— заявил Гринбах.
— Зачем же на него так? — недовольно пробасил Махоткин.— Парень складный, силенка, видимо, есть,— вон плечи-то какие. А что толстовец, так ведь это дело вкуса, а оно в таком возрасте бывает зыбко.
— Спасибо! — обиженно бросил Гринбах.
— Речь не об тебе. Твой отец — марксист, тебе повезло. А вот я, к примеру, кровью закипал, прежде чем понял, что к чему.
— Хватит болтовщиной заниматься,— заявила Тина.— Где ему жить?
— Пока в теплушке. Через час отходим к Перекопу.
12
Леську сунули в вагон с анархистами. Устин Яковлевич сразу его узнал:
— Шабер! Идите в нашу компанию, будем картошку есть.
Он стоял перед Леськой — высокий, какой-то даже изящный. На нем лихо сидел древний рыжий чекмень с коричневыми заплатами на локтях, а вместо пояса — веревка, точно у монаха. Бойцы Комарова выглядели куда богаче: у кого зеленый китель, у кого френч, у кого штатская тужурка с военными пуговицами, а у кого и бархатная блуза. Сам же Устин Яковлевич оделся бедно, то ли потому, что исповедовал чистое евангелие, то ли для того, чтобы бойцы не видели в нем стяжателя. Коммунизм он понимал как лозунг: «Равняйсь по нищему». Он и надумал быть таким «нищим».
— Что же вы? Гимназист! Сколько вас приглашать?
Леська подошел поближе и уселся на полу рядом с Комаровым. Анархисты поставили «буржуйку», трубу вывели в единственное окошко, растопили чурками и стали печь картофель.
Леська с детства любил глядеть на пламя, вот и сейчас загляделся на огонь и впал в задумчивость. Невдалеке стояли четыре лошади, хрустя овсом и время от времени гулко стукая копытом по деревянному полу. Одна из них, совершенно красная, с лилово-заревыми отливами, повернула свою прекрасную голову к Леське и тоже загляделась, точно гадая: этот ли будет ее хозяином или останется тот, прежний, который гонит в рысь, а облегчаться не умеет?
— Давно вы знаете Капитонову? — спросил Комаров.
— Нет. Только вчера познакомился,— ответил Леська.
— А об ней изволили слышать чего-нибудь?
— Пока нет.
— Так вот: не пугайтесь, коли услышите! Эта женщина зарубила своего мужа топором.
— Почему?
— Просто по-человечески. Супруг заставлял ее, извиняюсь, торговать своим телом и бил ее смертным боем, если она не приносила выручки. Как такую не оправдать? Вот мы и оправдали.
— «Мы»?
— Ага. Как раз я тогда был одним из присяжных заседателей, в то время время состоявши пастырем баптистов.
— Простите, Устин Яковлевич, но если так, почему же вы на войне? Ведь баптистам, насколько я слышал, запрещено проливать чью бы то ни было кровь.
— Запрещено. Но я с недавнего времени более не баптист.
— Как же вы так внезапно переменили веру?
— А такие вещи только внезапно и делаются. Читал я всякие такие книжки, а перешагнуть через все это не мог. Может, духу не хватало. А когда случилась эта история с Караевым — знаете, наверное? — я сразу поразительно все понял.
Леська покраснел. Смерть Караева образумила даже попика. Он вспомнил свой разговор с Гринбахом и стал как-то неприятен самому себе, хотя ни в чем упрекнуть себя не мог.
— А религия наша не самая худшая: у нас ни икон, ни облачений, никакого такого православного театра, где священник играет Христа, а дьякон — ангела. Попы работают у нас бесплатно. Собирались в неделю раз и хором пели:
Мы все войдем в отцовский дом,
И, может быть, уж вскоре…—
запел Комаров довольно приятным тенором.
Как счастлив тот, кто в дом войдет!
Рассейся, грех и горе!
Или вот эта:
Осанна божью сыну,
Ибо он так любит нас!
Соблюдем же, как святыню,
Свыше данный нам наказ.
Кое-кто из головорезов подхватил песню и пел ее истово, смиренно, как и подобает подлинному христианину, отрицающему кровопролитие. Пели довольно сносно, не пытаясь перекричать друг друга, как это делают в деревнях. Леська прилег, оперся на локоть и глядел на одного Комарова. Вскоре Комаровых стало двое. Потом четверо. Наконец, полная комната Комаровых.
— Спит! — тихо сказал Устин Яковлевич и приложил палец к губам. Пение прекратилось.
…Когда Леська проснулся, поезд стоял среди поля. Холодным огнем пылала заря, и от этого мир выглядел как-то особенно сиротливо. Но поле не было безлюдным: сотни молодух рыли окопы. Среди женщин ходили военные моряки и отдавали приказания. Вот мелькнул Гринбах. Он ходил по брустверу и что-то объяснял стоявшим на дне окопа. Потом и сам спрыгнул в окоп.