— Будем знакомы, товарищи: я здешний ревком. Точнее, одна пятая ревкома, поскольку тут руководит «пятерка». Садитесь рядом. Поехали.
Тина стояла на тротуаре и сумрачно глядела на Леську. Он улыбнулся ей, но она не ответила. «Ревком» тронул жеребцов вожжами, и нервные звери взяли с места.
В лицо ударил ветер. Леська глубоко вздохнул и впервые почувствовал себя личностью: ему официально поручили большое дело, связанное с борьбой за революцию. От этого чувства все окружающее приобрело какое-то особое значение. Леська вспомнил стихи одного гимназического поэта:
А в поле пахнет рыжий мед
Коммунистических идей…
Стихи эти прежде казались ему нелепыми, но сейчас он подумал о том, что поэт что-то такое все же в них уловил. Что-то очень большое. Небывалое!
Леська всем телом повернулся к «Ревкому»:
— Скажите, товарищ: а что такое, в сущности, коммунизм?
— А кто его знает? — весело ответил «Ревком».— Есть коммунисты-индивидуалисты, есть коммунисты-анархисты. Я в этом еще не разобрался, сам плаваю. А спроси меня, что такое социализм, это я знаю крепко: ни буржуев, ни помещиков, а власть рабочая.
— А куда девать интеллигенцию?
— А интеллигенцию к стенке!
О крестьянстве забыли и тот и другой. Так оно и не узнало о своей социальной судьбе.
Подъехав к зданию казначейства, увидели на двери объявление: «ВРЕМЕННО ЗАКРЫТО».
— Ух ты! «Временно»…— сказал «Ревком».— Ты понимаешь, гимназист, в чем цымус этого вопроса? «Временно» — это значит революция. Скажи на милость! Он уже установил для нее сроки. Ах, гадина!
«Ревком» соскочил с тачанки и поманил пальцем одного из красногвардейцев.
— Боец! Ступай и приведи ко мне дворника.
Красногвардеец с берданкой вошел во двор.
— Народ знает все. От него не укрыться. Поимейте это в виду, молодой человек. Мало ли что придется в жизни.
Появился дворник.
— Фамилия? — строго спросил «Ревком».
— Васильев,— неестественно высоким и в то же время жирным голосом ответил дворник, точно он наелся крутых яиц.
— Имя?
— Федор.
— Отчество?
— Никитич.
— Род занятий?
— Дворники мы.
— У революции дворников нет. Будешь отныне прозываться «комендант». «Комендант казначейства»! Крепко? Так вот, товарищ комендант: хочешь пособить народной власти?
— С дорогой душой! — заорал Никитич, когда понял, что расстреливать его не будут. Он сильно кашлянул и вернул себе свой голос.
— Вот тут написано, что казначейство закрыто. Допускаю. Ну, а куда же девалось начальство? Сам-то где? Сбежал? Дома его нет, комендант.
Никитич хитровато усмехнулся:
— Да по форме вроде и сбежал, а на самом деле у меня в подвале хоронится.
— У тебя? Здесь?
— Ага.
— Вот это расчудесно! Вот это по-моему! Молодец, Никитич,— сохранил зверя для нашей охоты. Пошли, Никитич!
Начальник казначейства лежал в постели под лоскутным одеялом.
— Чем страдаете, дорогой?
— Малярия у меня. Трясет так, что просто сил нет.
Действительно, у несчастного зуб на зуб не попадал, и вообще вид у него был самый плохой.
— Малярия? Хорошо. Очень хорошо. А только почему вы, господин, валяетесь в этом подвале, когда у вас есть мировая квартирка на Перекопской улице, дом номер четыре?
Казначея начало трясти еще сильнее.
— А разве вы меня знаете? — спросил он.— Может быть, с кем-нибудь путаете?
— Может быть,— сказал «Ревком».— А меня вы знаете?
— Впервые вижу.
— А я как раз доктор. Буду вас лечить. Ну-ка, садитесь! Да не на кровати: тут мне совсем не с руки вас выстукивать. Садитесь вон на тот стул.
— Не могу…— вяло протянул больной.— Сил нет…
— Садись! — грубо прикрикнул на него «Ревком».— А то я так тебя выстукаю — не обрадуешься.
Казначей, испуганно покосившись на кровать, довольно бодро пересел на стул. Но косой его взгляд не пропал даром. «Ревком» кинулся к постели, поднял тюфяк, и все увидели на сетке два кожаных мешка, лежавших впритирку один к другому, точно два черных поросенка.
— Золотишко! — сказал «Ревком» умиленно.— Золотишко…
Он развязал один мешок, запустил туда могучую руку, набрал полную горсть царских пятерок и жаркой струей высыпал их обратно.
Леська, широко раскрыв глаза, увидел Клондайк и трапперов, которые увозили золото сначала на полярных собаках, потом на лодках, свергающихся в бездну с водопадов, наконец, на колесных пароходах с длиннющей трубой, чтобы в конце концов пропить его в любом салуне.
— Боец! — крикнул «Ревком».— Снеси мешок в тачанку. А ты, гимназист, возьмешь второй.
Красногвардеец, закинув берданку за плечо, схватил в охапку одного «поросенка» и понес его к выходу. Леська — за ним. Когда они вышли на улицу, там уже собралась толпа. Елисей подошел к тачанке и свободным движением бросил мешок прямо под пулемет, но красногвардеец кинул неладно: его мешок плюхнулся о крыло, треснул по шву и упал на мостовую. Из него хлынуло солнце и, веселя всех своим горячим блеском, покатилось каплями кто куда. «Оказывается,— подумал Леська,— когда золота много, оно отливает красным».
Толпа бросилась подбирать. Еще бы: тут катилось человеческое счастье…
— Не смейте! — отчаянно закричал Леська.— Это деньги народные!
— А мы сами кто? Не народ? — засмеялся кто-то.
«Ревком» сорвал с головы папаху и крикнул:
— Граждане России! Все собранные монеты сыпьте сюда. Я член ревкомовской пятерки товарищ Воронов.
Какая-то часть толпы потянулась к шапке и набросала в нее довольно много золотых.
Когда разодранный мешок был уложен на свое место, когда Воронов осмотрел все пространство под тачанкой и вокруг, когда, влезши на облучок, пронзительно оглядел чуть ли не каждого из толпы, лошади тронулись. Только теперь в воротах возник уже совершенно выздоровевший казначей, пытаясь угадать, куда увезли его сокровища.
— А тебе, боец, расстрел полагается,— сочувственно сказал красноармейцу Воронов.— У нас ведь тюрем нет и не будет.
Леська вспомнил крейсер «Румыния». Как у них все просто! А ведь, пожалуй, в самом деле красноармейца расстреляют…
Елисей решил всю ответственность принять на себя. Как только подъехали к штабу, он схватил разодранный мешок и, уложив его на руки, как младенца, вбежал в особняк первым.
За столом сидели Махоткин и Гринбах. Они пили чай со связкой сушеных яблок вместо сахара.
— Рапортуйте! — сказал Махоткин.
— Да уж не знаю, как рапортовать… Вина, в основном, конечно, моя. Надо было оба мешка нести мне самому. А я…
Он рассказал всю историю.
— Эх, шляпа! — раздраженно выругался Гринбах.— Даже этого нельзя тебе поручить.
— Шляпа-то шляпа,— смеясь поддержал Махоткин.— А красногвардейца не виню: откуда народу знать, сколько весит золото?
Вошел Воронов, неся полную папаху червонцев. За ним красногвардеец с исправным мешком. Все это возложили на стол.
Гринбах и Бредихин переглянулись.
— Ну, как? Доложил, гимназист? Давайте считать убытки.
— Товарищ боец! Будьте за часового! — приказал Махоткин.— Станьте у дверей и никого сюда не впускайте. За неисполнение — расстрел.
Махоткин и Воронов принялись считать наличность первого мешка, чтобы выяснить, сколько вообще должно быть в мешке золотых монет. Они укладывали пятирублевки в столбики по десяти штук. Леське тоже хотелось считать, но он не посмел.
— Пятьдесят. Пятьдесят. Пятьдесят.
Вскоре стол весь был уставлен маленькими золотыми колонками. Иногда какая-нибудь пятерка срывалась и катилась по полу.
— Лови золотинку! — кричал Воронов.
Елисей бросался к монете и приносил ее на раскрытой ладони, как золотую рыбку. При всей ненависти коммунистов к «презренному металлу» этот металл заставлял относиться к себе с уважением. Люди, которые до сих пор обладали в жизни только двумя-тремя монетами подобной ценности, возбужденно купали руки в горячем золоте и время от времени похохатывали нервным смехом.
Когда золота много, оно, оказывается, отливает таинственным красноватым светом. Таинственным потому, что, если поглядеть на него в упор,— желтое и только. Но стоит чуть-чуть отвести глаза, и золото вспыхивает красноватым ореолом, который воспринимаешь боковым зрением. Леська перебегал глазами из стороны в сторону — и тончайшее алое пламя металось от него вправо и влево. От этого почему-то становилось жутко…
— Почему золото отливает красным? — спросил Леська, ни к кому не обращаясь.
— Ясно почему,— ответил Махоткин,— на нем кровь.
— А вы знаете фокус с головой его императорского величества? — хихикая, спросил Воронов.
Он взял одну монету, положил ее царским лицом вверх и, прикрыв ладонью профиль, оставил темя, затылок и ухо. От этого ухо стало подслеповатым глазком, а затылок — рылом.
— Свинья! — захохотал Воронов.— Истинная свинья!
— Шестьсот штук свиней! — провозгласил Махоткин.— Три тысячи рубликов, иначе говоря.
— Завязывай, гимназист! Стоишь, ничего не делаешь.
— Вы меня не приглашаете…
— Это на польку приглашают, а к работе сами рвутся. Если, конечно, дело революционное.
— Давай худяка! — скомандовал Воронов.
И снова музыкальные струны золота, и снова монотонный счет. В разорванном мешке оказалось пятьсот пятьдесят.
— Считайте в шапке! — крикнул Воронов и плеснул из папахи пламя на стол.— Убытки, видать, будут невелики. А что пропало, то все пошло народу, а не буржуятине.
— Пятьдесят,— объявил Гринбах.
— Последние пятьдесят! — взволнованно сказал Махоткин.— Итак, ровнехонько шестьсот — до одной копейки. Ни один золотник не пропал.
Люди глядели друг на друга словно зачарованные.
— Вот это да! Вот это, братцы, революция!
Уже два дня, как Леське не давали никаких поручений, и, не зная, куда себя девать, он пошел по направлению к Турецкому валу.
«Воюю, как Пьер Безухов!» — не без юмора подумал Леська.