15
Городское четырехклассное училище… Четыре года провел в нем Леська и вспоминал эти годы с содроганием. Инспектор училища брал взятки деньгами и арбузами, не пренебрегал и ягненком, поэтому в старших классах учились мужчины двадцати двух и двадцати трех лет: школа даже в военное время освобождала от воинской повинности. Когда ученика Соболева исключили из третьего класса, он женился и открыл на привозной площади карусель. Кое-кто из учащихся занимался сутенерством, особенно греки. Великолепно сложенные, под стать античным эллинам, они подплывали к «Дюльберу» на парусных лодках и, обнаженные до пояса, выжидали, не клюнет ли на них какая-нибудь северная дамочка (в Евпатории греки-рыбаки играли ту же роль, что татары-проводники в Ялте). Ученики-татары почти не посещали училища, стараясь остаться на второй год, а если когда и приходили, то открыто курили в классе, и учителя умоляли их хотя бы выйти в коридор. Среди этих великовозрастных был и Эдуард Визау, сын кулака из колонии Немецкие Майнаки. Если русские, греки, татары занимались своими взрослыми делами — пили, амурничали, торговали,— то Визау имел дело с малышами. Все они за каждую игру обязаны были платить ему «тумбу». Эту дань Визау собирал, как финансовый инспектор. При этом он не ходил за детьми по пятам,— нет, он сидел на колодце в самом центре двора, наблюдая и записывая в книжечку. К концу перемены Визау подзывал к себе какого-нибудь недомерка и спрашивал:
— В каких играх сегодня имел участие?
— Играл в «альчики».
— Сколько раз?
— Один.
— Плати копейку. А ты во что играл?
— В «баламбой».
— Сколько раз?
— Один раз.
— Неправда твоя! У меня записано: два раза. Гони монету.
— Да у меня только три копейки.
— Ну и что? Получишь копейку сдачи.
Арифметика была простой. Но не дай бог улизнуть и не уплатить Эдуарду «тумбы». Он ухватывал двумя пальцами вихор обвиняемого и сначала драл его вправо и влево так, что голова мальчишки дергалась от плеча к плечу, а потом пригибал эту голову к земле и снизу бил по носику коленом. Ребенок уходил, обливаясь кровью, но, конечно, жаловаться не смел: ябеду били все — и русские, и греки, и татары. Однажды немец разбил лицо Леське, который в тот день ни во что не играл, но Визау по ошибке приписал ему чужой счет. На следующий день, когда ученики уходили из училища домой, Визау снова подошел к Бредихину:
— Деньги?
Денег у Леськи не было.
— Тогда вот что, Бредихин: пока не принесешь денег, в училище ходить не будешь. Я запрещаю!
Но Леська все-таки пришел. Целый день он не выходил из класса, а потом выбежал через учительский подъезд и спрятался в сквере, через который обычно проходил Визау, когда шел домой. Когда Визау вышел на улицу, в скверике на скамейке сидел гимназист Леонид Бредихин. Ничего не подозревая, Визау прошел было мимо, но Леонид встал и окликнул его. Визау оглянулся. Тогда Леонид дал ему звонкую пощечину.
— Это тебе за Леську.
Визау поглядел на Леонида — тот был ниже его на голову. Схватив гимназиста за волосы и пригнув его голову, он со страшной силой ударил в лицо коленом. Леонид на минуту ослеп, а когда прозрел, перед ним стоял Леська и глядел на него, беззвучно рыдая.
— Это все из-за меня… Это все из-за меня…— шептал он. Потом взял брата теплой ручонкой за руку и повел домой.
— Только дедушке не говори, Леня, слышишь? А то он и дедушку…
На следующий день Визау не требовал от Леськи денег, он просто схватил его за вихор и стукнул личиком о колено. Так теперь повелось изо дня в день. В конце концов Леська перестал посещать училище. Утром он собирал книжки в ранец и уходил, а к двум часам возвращался. Но в школе не был.
Из плаванья вернулся Андрон. Леська ничего ему не рассказывал, но рассказал Леонид.
— Ну конечно,— спокойно произнес Андрон.— Куда ты против него? Тебе семнадцать, а ему двадцать один. Позови ко мне Леську.
Утром Андрон взял Леську за руку и повел в училище. Леська вошел в класс, а дядя — в кабинет инспектора.
— Ваш Визау до того мордует Леську, что парень перестал ходить в училище.
— Но-но! Пожалуйста, не утрируйте! У нас учебное заведение, а не бурса. Что же до Бредихина Елисея, то он действительно много пропустил, но я думал, будто он болен.
— Визау мордует моего племянника, и я хочу, чтобы с этим было покончено.
— Никто! Никого! У нас! Не истязает! Прошу не приписывать нам уголовщину.
— Значит, вы не вмешаетесь в это дело?
— Я поговорю с учеником Визау.
— Только и всего?
— А чего бы вы хотели? Исключить его я не имею права: он прекрасно учится.
— Так. Значит, из училища забрать Леську?
— А уж это как вам будет угодно.
Инспектор встал, давая понять, что разговор окончен. Андрон тоже встал, аккуратно снял с чернильницы медный шлемик, поднял ее, как бокал с черным вином, и плеснул чернилами в лицо инспектора. Инспектор всхлипнул от неожиданности, Андрон же вышел на улицу через парадный ход. Никто его не преследовал, никаких криков не слышалось: очевидно, инспектор принял решение избежать огласки.
Леська опять весь день провел в классе: на переменах прятался под парты. С последнего урока он отпросился «на минутку» и убежал домой. Когда ученики уходили из училища, Визау снова пошел через садик. Тогда со скамейки поднялся Андрон…
…Пленных расстреливали утром. Визау поставили у цоколя водокачки. Против него выстроились три бойца.
— По контрреволюции — пли!
У Визау сначала подломились коленки, а потом он медленно и как бы нехотя упал на бок. Одна из пуль разнесла косяк надбровья — стеклянный глаз выкатился и, поглядывая то вверх, то вниз, завертелся по земле.
«Андронова работа»,— подумал Леська, глядя на стеклянный глаз.
Все остальные пленные вели себя таким же образом: падали медленно и нехотя. Но глаза у них были свои.
Елисей все это запоминал на всю жизнь, но никаких переживаний не испытывал: ни пафоса, ни злорадства, ни подавленности. Голова наливалась горячей кровью, тошнота подкатывалась под самое нёбо.
Он повалился на шинель и тяжело задышал. Над ним низко склонился Сысоев.
— Слушай, гимназист! Уходить тебе надо.
— Что?
— Уходи, говорю. Немец уже в Симферополе. Ясное дело, на Севастополь пойдет. Устин Яковлевич по-человечески беспременно возьмет тебя с собой, а кому ты в Севастополе нужен с контузией? Только всем в тягость.
— А куда ж я пойду? В Евпатории немцы.
— Дык теперь куда ни пойдешь — немцы.
Где-то очень близко гремела страстная речь какого-то оратора. Леська приподнялся: на рельсах первого пути стоял состав из теплушек. Одна из них была распахнута настежь, и кто-то худой, измученный, заросший черным волосом, лихорадочно блестя глазами, кричал перед толпой красногвардейцев:
— Товарищи! Такое время… Я призываю вас! Мы не можем не… Мы должны! Мы обовязаны! Мировая революция… Ур-ра!
И тут же вдруг стал изображать оркестр, притопывая ногой в такт: «Тум-ту, ту-тум-тум, тум-тум-тум!»
Леська понял: везли душевнобольного. Этот человек не выдержал громадного давления дум, когда революция заставила его мыслить в планетарном масштабе.
Из толпы вернулся Устин Яковлевич, а с ним какой-то высокий военный в черных усах и бороде.
— Единственная просьба, Устин Яковлевич: удержи станцию хотя бы на два часа. Понимаешь? Необходимо доставить в Севастополь боеприпасы.
Он пожал Комарову руку, подошел к паровозу, поднялся на него по лесенке — и состав без свистка тронулся на юг. Комаров провожал поезд прощальным взглядом, словно тот увозил самое дорогое, может быть, самую жизнь…
Когда Леська снова пришел в себя, вокруг никого не было. Но где-то очень близко шла напряженная перестрелка.
Леська поднялся в полный рост и увидел: за водокачкой и под вагонами второго пути лежали красногвардейцы и отчаянно отстреливались. Потом он приметил немцев, стрелявших из окон вокзала. Пригнувшись, Леська побежал под вагон и, подобрав чью-то винтовку, пристроился у колеса. Немцы начали накапливаться в небольшой группе деревьев. Но один, самый близкий к Леське, прятался за маленькой цистерной. Вот показался верх его каски и рука, держащая гранату. Немец метнул и мгновенно юркнул вниз. Граната разорвалась совсем близко. Один осколочек на отлете попал Леське в лоб.
А пулю съесть придется —
Переварю и пулю,—
машинально подумал Леська. Он взял на прицел чугунную бочку и засек то место, где появилась каска. Кровь со лба тонкой струйкой заливала ему глаз, но этот глаз был ему сейчас не нужен: целился он правым. Действительно, минуту спустя как раз на линии этого глаза появилась каска и рука с гранатой. Леська затаил дыхание и нажал курок. Каска слетела вбок, звонко звякнув о чугун.
«Хоть одного, но убил. Я! Лично! Убил!» — подумал Леська и тут же потерял сознание. Когда очнулся, тяжести в голове не было. Был только приятный шипящий шум. Может быть, это шумят сады? Ведь Альма — река, бегущая в сплошных садах — вишневых, сливовых, грушевых, яблоневых, айвовых. Леська огляделся и увидел рядом с собой мертвого Сысоева. Дальше лежал в спокойной позе Устин Яковлевич: очки с него слетели, и теперь лицо его казалось совсем молодым. Но Леська ничего не переживал: ни жалости, ни сострадания. Он снова отупел, как до своего выстрела. Одно ясно: наши ушли. Значит, немцы здесь! Что же теперь делать?
Сначала Леська вздумал притвориться трупом. Впрочем, на станции никого не было. Так что нечего и притворяться. Но почему никого нет? Если немцы захватили станцию, то где охрана вокзала? Где часовые? Леська долго думал и, кажется, понял. Немцы воюют крупно: захватив какой-нибудь незначительный пункт, они идут дальше, не оставляя мелких пикетов и, таким образом, не давая армии таять. Если так, то пока некого бояться.
Захотелось есть. У немецких офицеров всегда имеется сумочка с неприкосновенным запасом. Об этом много говорили на фронте. Леська подполз к одному немецкому трупу. Действительно: клеенчатое портмоне с охотничьей сосиской, дырявым кубиком сыра и ломтиком белого хлеба. Хлеб и сыр он съел тут же, а сосиску спрятал про запас: это был настоящий солдат. Потом стал оглядываться вокруг и всматриваться в трупы. Лица убитых не были похожи на лица мертвецов. Одно дело мертвец в гробу и совсем другое — в бою. Здесь трупы рассказывают. Будь только чуток. Леське, с его чудовищной фантазией, казалось, будто он понимает все, о чем думал человек перед тем, как его убили. Вот лежит немец. Взглянул в его лицо и увидел чистую широкую дорогу и невдалеке фольварк с острой красной крышей, с голубыми стенами, с зеленым балкончиком, а на нем цветочные горшки — белые и розовые. Дверь на балкончик открыта. Из комнаты несется старушечий голос: «Отто!..»