О, юность моя! — страница 83 из 92

— Может быть, в университете?

— Да. Припоминаю. Как вас зовут?

— Елисей Бредихин.

— А меня Валерием. Валерьян Коновницын. Я душевнобольной, а этот человек усмиряет меня, когда я впадаю в транс. Он очень хорошо это делает, позавчера даже руку мне вывихнул. Но разговаривать с ним не о чем. Подобно тому, как на струнах теннисной ракетки нельзя сыграть элегию Поппера, так из его души невозможно вызвать ни одной благородной эмоции.

— Значит, я могу быть вольным? — по-солдатски спросил Стецюра.

— Если молодой человек согласен остаться,— начала было старая дама.

— Согласен! — прервал ее Стецюра.— Он согласен. А ваш Валерьян мне и самому надоел. Давайте, маманя, учиним расчет.

— Пойдемте в другую комнату,— сказала старушка.

— Прощевай, борец! — иронически бросил Стецюра Бредихину.— Долго тут загорать не будешь. Этот закачанный парень…

Он махнул рукой и ушел за хозяйкой.

— Итак, вы студент? — спросил Валерьян.— На каком факультете?

— На юридическом.

— Зина! — возмущенно крикнул Валерьян.— Но ведь я просил нанять мне филолога!

— Мы и хотели, но филологи такие щуплые.

— Видите ли,— начал Валерьян, так упорно глядясь в Елисея, точно видел в его лице свое отражение.— Изо всех изобретений человечества одно из самых великих — любовь. Может быть, человек именно этим и отличается от животного. Звери, птицы, рыбы, насекомые любви не знают. Они сходятся, повинуясь могучему инстинкту продолжения рода. К инстинкту сводится все, даже горячее материнское чувство, толкающее животных на подвиг и на жертву, чтобы спасти детеныша. Но как только детеныш подрос и превратился в переярка, мать предоставляет его самому себе, а если он почему-либо не уходит,— показывает ему зубы и прогоняет прочь: у нее теперь новая забота — выметать и воспитать новое поколение. Пройдет год-другой, и, встретив в лесу своего выросшего сына, мать просто не узнает его. Он для нее совершенно чужое существо.

Пока Валерьян говорил, Леська думал о том, что здесь для него тихая пристань. Прапор Кавун никогда не догадается искать Бредихина в доме бывшего городского головы. Значит, он на всем готовом может спокойно дожидаться прихода Красной Армии. От этого сознания у Леськи стало легко на душе. Бездомный нашел гнездо. Оно было чужим, но достаточно теплым.

— Таким образом,— продолжал Валерьян,— инстинкт, заставляющий зверя самозабвенно заботиться о детях, не вырастает до уровня любви именно к данному ребенку. Тут любовь вообще. Гегель сказал бы, что здесь не зверь любит зверя, а природа в нем любит самое себя. Не то человек. Обладая столь же мощным инстинктом продолжения рода, ибо и он принадлежит животному царству, человек облагородил этот инстинкт тем, что внес в свои отношения с особью другого пола оценку личности.

— Правда, Валерьян очень интересно рассуждает? — зевая, спросила Зина.— И вообще, у него замечательно возвышенное отношение к женщине.

— Да, да. Замечательное.

— Ах, не в этом дело! — скромно отвел Валерьян восторженные возгласы.— Дело в том, что люди плохо разбираются в конской масти. Ну вот вы, например. Знаете ли вы, какая разница между рыжей, гнедой и буланой? Нет, не знаете. Вы скажете: рыжая, мол, такая, а гнедая чуть темнее, а буланая чуть светлее. Че-пу-ха! Вот сразу и видно, что вы не любитель лошадей. А я их обожаю до дрожи. Рыжая, гнедая и буланая — это кони одной масти! Да, да. Не смотрите на меня такими дурацкими глазами. Рыжая есть рыжая, у нее грива, хвост и шкура одинаково рыжие. Гнедая — тоже рыжая, но грива и хвост у нее черные, а буланая — такая рыжая, у которой грива и хвост белые.

— Простите, но вы только что говорили о любви. Может быть, вы продолжите свою мысль?

— С удовольствием. Зинуша! Налей господину юристу еще одну чашку кофе. Так вот. Возьмем революцию. Как бы к ней ни относиться, нельзя обойти того, что она мировое историческое явление. Правда? Но каким языком о ней говорить? Разве наши поэты хоть как-нибудь к этому подготовлены? Символизм… Самая модная сейчас литературная школа. Но сегодня она абсолютно на мели. Эпоха отбросила ее в сторону, как океанская буря какую-нибудь очень изящную яхту. Следите за мной. Речь Вячеслава Иванова:

Не пчелка сладкий мед сбирает

С лилеи, данницы луча.

Речь Андрея Белого:

Да покрывается чело,

Твое чело кровавым потом.

В статье Кузмина о Гофмане автор считает прозаизмами даже такие выражения, как «Ты здесь, ты где-то здесь» или «Мы тотчас припомним…». Ну? Доходит до вас моя мысль? Или вы по-прежнему настаиваете на символистском идеале? Разве он хоть в какой-либо степени, в самой минимальной степени, может соответствовать тому, что сейчас происходит в России? Какое дело до этих стихов тем тысячам красноармейцев, которые стоят под самым Перекопом и которые завтра будут решать судьбу России, в том числе и нашу с вами судьбу? Этот язык прозвучит для их ушей невероятной безвкусицей. И так оно и есть на самом деле.

Леську поразила схожесть этой мысли с мыслью Тугендхольда. Там разговор шел о живописи, здесь — о поэзии, но выводы одни и те же.

— Но тогда получается, что вкуса вообще нет!

— Может быть, и так…— прошептал Валерьян, потрясенный репликой Елисея.— Эта идея мне в голову не приходила. Она ужасна. Но… может быть и так. Я не люблю спекулятивную логику. Я привык исходить из реальных фактов. Вы правы! То, что во времена символизма считалось образцом вкуса, сегодня звучит безвкусицей. Это подмечено гениально! У Перекопа стоит красное войско. Весь Крым слышит его дыхание. Всё в Крыму живет горячим ожиданием его прихода. Каждое дерево, каждая былинка. О людях я уже не говорю. Возьмите любого человека: вся жизнь его сейчас строится в расчете на то, что со дня на день в Крым вторгнется командарм Фрунзе. Ах, Фрунзе… Вы знаете его биографию? Ведь он студент, ничего общего не имевший с ремеслом войны. И вот — командарм. Только революция знает такие чудесные судьбы.

Леська глядел на Валерьяна с глубокой симпатией. Это незаурядный человек. Мыслящий. Он только не в состоянии долго сосредоточиться на одной какой-нибудь теме. И в этом его болезнь.

Пришло время обеда. В течение дня Леська с интересом слушал Валерьяна, который говорил безостановочно. За едой он продолжал говорить. Но говорили и мать с дочерью, привычно не обращая внимания на речи Валерьяна.

— Сегодня на рынке масло вздорожало на пятнадцать керенок,— сказала старая дама.

— А возьмите язык Блока. Посмотрите, как он начал грубеть. Вы читали его «Двенадцать»?

— Читал.

— Но почему вздорожало масло? — возмутилась дочь.— Ну, хорошо, я понимаю — хлеб. Мужики все на фронте, и у нас поэтому неурожай: сеять некому. Но коровы? Ими ведь занимаются женщины!

— У Блока в «Двенадцати» один солдат угрожает: «…Ужо постой, Расправлюсь завтра я с тобой!»

— Но может быть, коров съели? — сказала старая дама.

— Пусть. Но где же телята?

— И телят съели.

— Вы заметили в этой строке неприличный сдвиг? Простите, при женщинах не решаюсь пояснить точнее. Никогда не поверю, что такой пластический и музыкальный поэт мог не услышать этого сдвига. Но в том-то все величие Блока, что он пошел на грубость, ибо почувствовал, что сейчас язык поэзии не может пахнуть лилеями. Это Блок. А знаете ли вы молодых поэтов — Маяковского и Есенина? Слыхали о них?

— Нет.

— У Маяковского есть даже такая мысль: «Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать». Кажется, так. Во всяком случае, за смысл я отвечаю. Этот же поэт заявил, что в нашем языке остались только два настоящих слова: «сволочь» и «борщ».

*

К вечеру Леська выдохся, но Валерьян не уставал и продолжал изрекать истины, иногда действительно очень острые и точные.

В конце концов все же легли спать. Валерьян что-то напряженно шептал. Может быть, стихи. Но Леська заснул, едва коснувшись подушки.

Ночью Валерьян растолкал Елисея. Он сидел у него в ногах и глядел ему в лицо, как в озеро.

— Говорят, будто вы назвали меня сумасшедшим.

— Я? Что-то не припомню.

— Мне об этом рассказала сестра моя, Зинаида Николаевна.

— А-а… Да, да. Но я по-обывательски путал всякую душевную болезнь с сумасшествием.

— А что вы обо мне думаете сейчас?

— Я думаю: дадите вы мне поспать или нет?

— Я спрашивал вас вполне серьезно.

— Я думаю, что вы очень умный, душевно богатый человек.

— Вот-вот. Если кто-нибудь обладает обилием оригинальных мыслей, толпа неизменно объявляет его сумасшедшим, хотя в психиатрии такого термина нет. Параноики, маньяки, шизофреники, что хотите, но не сумасшедшие. Ах, толпа… У человека много ума, именно поэтому его именуют умалишенным. Какой бред! Ну, спите, спите. Я вами очень доволен.

Валерьян ушел на свою кровать, а Елисей отвернулся к стене и тут же заснул. Проснулся он оттого, что кто-то упорно глядел ему в лицо.

— Кто? — спросонья вскрикнул Леська и сел на постели.

— Я, Валерьян. Дело в том, что вчера я начал рассказывать вам о любви и только сейчас обнаружил, что не закончил своей мысли. Если не ошибаюсь, мы с вами остановились на том, что человек изобрел любовь, внеся в половые отношения оценку личности. Так вот. На первых этажах развития общества люди, как это доказал Морган, сначала понимали брак в виде «промисквитета»: все мужчины сходились со всеми женщинами.

— Знаю. Это я читал у Энгельса,— сонно отозвался Леська.

— О любви, конечно, при такой системе не могло быть и речи. Затем появился брак «пуналуа»: все братья одной семьи жили со всеми сестрами другой. И здесь не могло быть речи о любви, ибо юноша, вступая в брак, не выбирал себе подруги, а подчинялся решению семьи. Так же, вероятно, скопом решали они вопрос о том, на какого зверя охотиться или куда гнать скот на зимовку.

В окне все еще блестели звезды. Леська взглянул на ручные светящиеся часы: четверть пятого. Но Валерьян — ни в одном глазу.