Иллюстрация к рассказу И. Бунина «Господин из Сан-Франциско»
Но всего убедительней, пожалуй, сходство двух эпизодических персонажей – разной, но одинаково необычной внешности, помещенных и в рассказе, и в романе в центре ресторана.
«Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев»; «гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помахал рукой пассажирам» («Господин из Сан-Франциско»).
Сравним с этим появление метрдотеля (с репутацией бывшего пирата) посреди ресторана в доме Грибоедова: «На веранде на осве‹щенном месте› стоял неподвижен ст‹ранный человек›. Он был во фраке. Зн‹ойной испанской› ночью веяло от него ‹…› ‹это было, конечн›о, вранье, и бассейн ‹Тускароры неизвестно›, есть ли на свете ‹или его вовсе нет›, но тем не менее» у всякого, кто созерцал этого человека, «явля‹лась мысль о т›ом, что хорошо было ‹бы, чтобы этот краса›вец скинул бы свой ‹фрак, намотал красн›ый шелковый плат ‹на свою красивую› шелковую голову» и т. п. В печатной редакции сказано, что пиратский бриг плавал под его командой, он именуется однажды «командиром брига», что еще теснее сближает главу «Дело было в Грибоедове» с рассказом Бунина.
Но и в первой главе романа есть еще одно очень важное сближение с рассказом Бунина.
На Патриарших прудах, незадолго до смерти, Берлиоза охватывает необоснованный, но сильный страх, и вслед за тем «знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. ‹…› Жизнь Берлиоза складывалась так, что к необыкновенным явлениям он не привык. Еще более побледнев, он вытаращил глаза и в смятении подумал: “Этого не может быть!..”». И «в точности тот самый гражданин» появляется перед Берлиозом за минуту до гибели – «Только сейчас он уже был не воздушный, а обыкновенный, плотский…». «Михаил Александрович так и попятился, но утешил себя тем соображением, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять» (здесь и далее курсив наш).
Сопоставим с этим: «Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально причесанной головою.
Удивленный, он чуть было даже не приостановился. Но как в душе его давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля». Двойник персонажа из сна (у Булгакова – мираж) как предвестник наступающей в этот же день смерти… Отметим и опережающее авторское указание в первой главе романа: «…изломанное и навсегда уходящее от Михаила Александровича солнце» (читатель совершенно не подготовлен к слову «навсегда»), также восходящее к композиции бунинского рассказа: «Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер?» (в чем знаменательность вечера, читателю Бунина тоже неизвестно).
Оба героя – и в романе и в рассказе – служат напоминанием обедающей толпе не просто о том, что «человек смертен», но и о том, что «он иногда внезапно смертен», о чем безуспешно предупреждает Берлиоза Сатана. Булгаков начинает свой роман там, где Бунин кончает свой рассказ. Если В. Катаеву Бунин казался началом новой прозы – для Булгакова Бунин был, возможно, завершением русской классической прозы. И он ощущал себя не учеником старшего современника, а наследником завершившегося периода. Потому он и восклицал вместе с героем «Записок покойника»: «…Я новый! Я неизбежный, я пришел!»
В первые московские годы Булгаков пристально следил за работой современных литераторов (у него был замысел – составить словарь современных русских писателей, куда он надеялся включить и живущих за рубежом). И в его романе – отзвуки сочинений разных авторов тех лет: А. Грина, О. Савича, С. Чевкина (связь с его пьесой 1922 года «Иешуа Ганоцри. Беспристрастное открытие истины» обнаружила Л. Фиалкова). Есть и не разгаданные до сих пор сближения.
Исус и Иешуа
В Москве двадцатых – начала тридцатых годов жил философ и филолог Яков Голосовкер; несколько десятилетий спустя академик Н. И. Конрад назвал его одним «из образованнейших и глубоких мыслителей нашего времени». Почти ровесник Булгакова (год рождения – 1890), он родился в Киеве, учился скорей всего в одной с ним гимназии и затем – в Киевском Императорском университете св. Владимира, где изучал, правда, не медицину, а классическую филологию. Почти нет сомнений в том, что в киевском отрочестве и юности они были знакомы – хотя бы шапочно. В 1925–1928 годах Голосовкер написал роман под названием «Запись неистребимая». Он хранил рукопись у своего друга-художника. В 1936 году Голосовкер был арестован; три года провел в лагерях Воркуты, потом в ссылке. После его ареста друг сжег его рукописи. Вернувшись, автор восстановил свое сочинение, назвав его теперь «Сожженный роман». Таинственное свойство этого сочинения – поразительное ощущение его внутренней связанности с романом «Мастер и Маргарита». Роман Булгакова столько лет казался его увлеченным читателям единственным в своем роде, ни на что не похожим – будто вообще возможно появление ни на что не похожего сочинения. Просто это мы обычно уже не знаем того, на что оно похоже: исчез фон, исчезло литературное окружение, из которого естественным образом шли импульсы и на того, кто выдвинулся впоследствии далеко вперед, кто оставил за спиной своих современников.
Ощущение близости, причем довольно странной, возникает с первой же фразы. «В апрельскую пасхальную ночь…», да еще и в Москве, да еще «из Психейного дома» (которому соответствует у Булгакова «дом скорби» – клиника Стравинского) исчезает больной.
Мало того, что имя его – Исус (так пишут имя Иисуса Христа староверы – то есть, мы видим, как и у Булгакова, вариант написания Имени Божьего), но возникает еще и «домовая книга», в которой он записан под этим именем. Так и в «Мастере и Маргарите», когда больной герой перед исчезновением из больницы беспокоится, что его хватятся, в руках Коровьева возникает своего рода «домовая книга» дома скорби, и тут же вслед – и «домовая книга» застройщика, в подвал которого возвращается Мастер.
«Настоящие имя и фамилия» героя «Сожженного романа» также никому не известны, как и имя Мастера.
И кто же исчезнувший больной в повести Я. Голосовкера? «…Не поэт, не писатель, не философ, – а так – духовидец на материальной почве…»
Как и у Булгакова – и «в жизни», и в романе – рукопись сожжена не полностью: «Но почему-то две разрозненных главы романа и еще отрывок какой-то другой главы безумец сохранил. Их нашли у него под матрасом с водными следами на бумаге: то были следы слез». Напомним у Булгакова: «Утирая слезы, Маргарита Николаевна оставила тетрадь…» Схождений так много[8], что поневоле думаешь – не палимпсест ли перед нами? И какой из текстов погребен под другим, просвечивает через него? Не читал ли один из киевлян рукопись другого, написанную раньше, и не попал ли под влияние?..
V. Первая публикация романа
Ташкентский литературовед А. З. Вулис (1928–1993) занимался советской сатирой и, наткнувшись на повесть «Роковые яйца», задумался: «…А что еще сделал Булгаков на сатирическом поприще?»[9].
В 1962 году он наткнулся в предисловии В. Каверина к роману Булгакова «Мольер» (изданному в серии ЖЗЛ) на упоминание никому, кроме десяти-пятнадцати человек, неведомого «фантастического романа “Мастер и Маргарита”».
Весной того же года А. Вулис попал в дом Е. С. Булгаковой и, постепенно завоевав ее доверие, получил доступ к рукописи романа… Сделав множество выписок, он, уже в Ташкенте, работая над книгой «Советский сатирический роман: Эволюция жанра в 20–30-е годы» (Ташкент, 1965), ухитрился процитировать «незавершенные произведения» Булгакова – «Записки покойника» (перед самой их публикацией в «Новом мире»!) и «Мастер и Маргарита» (этот роман Елена Сергеевна надеялась напечатать примерно через десять лет). И еще снабдил цитаты немыслимыми в советской печати сносками – что рукописи этих сочинений хранятся у вдовы писателя! Поясню: неопубликованные (то есть не прошедшие цензуру) произведения цитировать не полагалось.
Булгаков М. А. Мольер. М., 1962 (серия «ЖЗЛ).
Примечательно, что одновременно с этой книгой (в мае 1965 года) в печать сдана была книга «Драмы и комедии» Булгакова с предисловием В. Каверина, где благородный писатель уже открытым текстом заявлял, что «Мастер и Маргарита» – роман, «который, несмотря на всю его сложность (на этой оговорке – несмываемая печать советского времени. – М. Ч.), давно пора издать, потому что по своеобычности едва ли найдется ему равный во всей мировой литературе» (!). А. Вулис вспоминал: когда его книга попала к Е. С. Булгаковой, «она, бегло проглядев страницы булгаковского раздела», возликовала:
– Это чудо! – восклицала Елена Сергеевна, почти задыхаясь в приступе торжествующего смеха. – Это просто чудо!!! ‹…› Это все штуки Воланда!
Этот прорыв А. Вулиса, как и каверинские выпады, сыграл, как увидим далее, свою роль.
Алексей Симонов рассказывает
Родители Алексея Симонова (они с довоенных лет были в разводе, но сохраняли дружеские отношения) – К. М. Симонов (в это время – председатель Комиссии по литературному наследию М. Булгакова) и Евгения Самойловна Ласкина (тогда – заведующая отделом поэзии ничем не примечательного журнала «Москва» – главным редактором его был также мало примечательный писатель Е. Е. Поповкин) – пересказывали сыну состоявшийся между ними разговор: