О западной литературе — страница 28 из 64

м не было с 1814 года. Электроэнергия и тепло подавались с частыми перебоями. Промерзали трубы. Сильвия ходатайствовала о том, чтобы ей поставили телефон, но не успела дождаться выполнения своей просьбы. Каждое утро перед пробуждением детей (а они просыпались в восемь) она работала над сборником стихотворений. Ее воображением овладел трагически безысходный образ мира и человеческого существования в нем, образ чудовищный и загадочный; ей начало казаться, что люди подобны марионеткам и что связи между ними не имеют никакого значения. Но писала она в эти дни неистово. Ее пером водило твердое убеждение в том, что явленного ей не способен поведать миру о мире никто другой, кроме нее. Конечно, много времени и сил отнимали бытовые нужды, и это не могло не злить ее. Сильвия писала тогда, что ощущает себя мощным и крайне эффективным оружием, которым почему-то пользуются лишь от случая к случаю. Она обратилась к врачу, тот прописал ей успокоительное и порекомендовал обратиться к психиатру. Опять к психиатру! Или время пошло по кругу? Впрочем, Сильвия и впрямь успела записаться на прием к психиатру. И даже отправила письмо своему когдатошнему бостонскому психотерапевту. Пришел и физический недуг: ее начали мучить свищи. Она рассорилась с приходящей домработницей, прогнала ее и теперь безуспешно подыскивала новую, чтобы получить возможность интенсивно писать. Ночами – а больше ей ничего не оставалось – она писала трудно: чувствовала себя изможденной, выжатой, «плоской», пыталась взбодрить себя музыкой и спиртным.

Друзья заботились о ней, как могли, но депрессия становилась все тяжелей и невыносимей. Ближе к маю Сильвия собиралась вернуться в Девон и усиленно готовилась к переезду. Стихи она писала буквально до последнего часа – и многие из этих стихов вошли впоследствии в число ее признанных шедевров… Окружающим вовсе не казалось, что Сильвия махнула на себя рукой окончательно. Временами она была весела, остроумна, с надежной смотрела в будущее.

Так или иначе, 11 февраля 1963 года Сильвии Платт не стало. В очередном приступе печали (или безумия – кто сумеет здесь провести между ними грань?) она наложила на себя руки.

Посмертная слава пришла к ней почти сразу же. Уже поэтический сборник «Ариэль», вышедший в середине 1965 года, был воспринят как этапное произведение англоязычной поэзии, вслед за ним вышли «Переправа» (иногда название сборника и ключевого стихотворения в нем переводят как «Шествие по водам», здесь у автора преднамеренная многозначность; 1971), «Зимние дерева» (1972), в 1981 году вышло «Полное собрание стихотворений», подготовленное Тедом Хьюзом. Повесть «Под стеклянным колпаком» выдержала десятки изданий по обе стороны океана, была переведена на множество языков. Широко переводились и стихи поэтессы, выходили отдельными сборниками, например, в Польше (1975). Наше знакомство с творчеством Платт было (за исключением отдельных стихотворений в антологиях и в журнале «Иностранная литература») надолго отложено. Тому есть и литературные и внелитературные причины. Сложная, суггестивная, подчеркнуто модернистская лирика Платт отпугивала чиновников литературного ведомства; даже когда ее стихи у нас печатали, для перевода отбирали только самое простое и, соответственно, для нее не характерное. Подозрение вызывал и постоянный интерес поэтессы к библейской и еврейской тематике, натурализм иных описаний (смерти, родов, больницы). Претила ханжескому вкусу и сама судьба поэтессы (с трагическим финальным аккордом) – она казалась изломанной и декадентской.

Соотношение автобиографического (и шире – реалистического) и имажинерного начал в творчестве Платт – вопрос крайне сложный, но в то же время здесь корень ее оригинальности и, может быть, главный урок, ею преподанный. Подчеркнутая реалистичность, даже, повторяю, натуралистичность иных описаний в стихах и в прозе свидетельствует, казалось бы, о достоверности повествования. Но сплошь и рядом сталкиваешься с тем, что подоплека событий, причины поступков, да и сами факты в произведениях Платт – это игра воображения (больного воображения!) или преднамеренная мистификация. Таков, например, образ отца – «папашки» – в ее лирике (ср. стихотворения «Папашка» и «Восстающая из мертвых»). Своего отца – поляка по происхождению и вполне мирного профессора биологии и специалиста по пчеловодству – поэтесса превращает в стихах в нацистского убийцу, сравнивает с сатаной и возлагает на него ответственность за геноцид евреев в Третьем рейхе. В то же время в ряде других стихотворений (например, «Дочь пасечника») подчеркивается духовное, да и душевное родство с ним. В повести «Под стеклянным колпаком» мать рассказчицы не может простить своему мужу того, что он умер, оставив ее без средств к существованию, – однако ненависть обращена здесь уже не на отца, а на мать. Такой – триединый и мифологизированный – образ отца означает лишь важную роль, которую отец и его ранняя смерть сыграли в становлении Сильвии.

Да и как бы в реалистическом повествовании от имени Эстер Гринвуд действительность тесно переплетается с фантазиями. Порой это проявляется только в гротескном изображении тех или иных персонажей, а порой – химеризируется, как сказал бы современный ученый, и сама ситуация. Такова, например, вся история с предохранением от нежелательной беременности. Да и срыв вполне заурядной, вполне разумной фразы в алогичное (или, напротив, взлет в трансцендентальное) – случай и в стихах и в прозе Платт не столь уж редкий.

Нормальность в значительной мере противопоказана поэтическому, да и всякому другому творчеству (вспомним «Черного монаха» А. П. Чехова). Творчество коррелирует с реальностью (и, соответственно, с душевным здоровьем) лишь в рамках канона, в рамках традиции, в рамках, как сказал бы Виктор Шкловский, определенной конвенции. Чем оригинальнее (и, значит, масштабнее) творчество, тем решительнее оно порывает с традицией – и тем явственнее проступают в нем черты безумия. Высокого, но безумия. Выбор – экзистенциальный и окончательный – Сильвии Платт – это выбор «черного монаха», но сделанный с противоположным знаком.

Полнота ее образа (и личного и творческого), к воссозданию которого я стремился, производит, пожалуй, не столь выигрышное впечатление, какое можно было бы навеять, отобрав для перевода лишь стихотворения, написанные в самые лучшие минуты. Но такой образ был бы обедненным, а значит, заведомо ложным. «Темное» вдохновение соседствует здесь со «светлым», одно переливается в другое – и только в их смешении и слиянии рождается Поэт. Тот конкретный Поэт, книгу жизни и страстей которого вы сейчас прочитали.

Тотальное погружение[19]

Каждый народ сходит с ума по-своему. Каждое поколение – тоже. На стыке двух безумий (называемых также национальной культурой и молодежной субкультурой) порой появляется только легкий ветерок, порой взвивается смерч, а порой происходят и серьезные тектонические сдвиги. И тогда возникшее как мимолетная мода безумие перешагивает границы стран и континентов, охватывает весь мир, вызывает драматическое (а бывает, и трагическое) противодействие, а потом… Потом торжествует повсеместно – или же повсеместно идет на убыль, выдыхаясь, как откупоренное шампанское или пиво, забывается всеми или остается в памяти у людей в искаженном до неузнаваемости виде… Но чаще всего происходит и то и другое сразу – цивилизация поглощает новое веяние, всасывает его в себя – и тем самым высасывает из него все соки, превращает его в нечто обыденное, утилитарное и, соответственно, никому по-настоящему не нужное. Особенно часто такое случается во второй половине XX века с его усталой терпимостью и равнодушной всеядностью. И чем оглушительней и раскатистей гремел гром, тем однообразнее и безмятежнее тишина небесной лазури после грозы… Впрочем, где-то на горизонте (или за ним) уже сходятся воедино, уже сшибаются два новых безумия.

Несколько лет назад в связи с окончанием «холодной войны» настал, по авторитетному свидетельству Френсиса Фукуямы, конец истории – и продолжающиеся во многих точках и целых регионах земли кровопролитные войны, революции, национальные и конфессиональные движения, ломка жизненного уклада и социального строя уже не носят, строго говоря, исторического характера. Это всего лишь эпилог, запоздалые и анахроничные отзвуки того, что уже давным-давно отгремело и отпылало. Прошло время пить, и настало время сдавать посуду. Человек как существо историческое сошел на нет – и на смену ему пришел человек играющий (Homo ludens), появление которого некогда предсказывал и приветствовал Герман Гессе, – пришел Человек Играющий, а значит, и человек скучающий. Всемирная история закончилась, по слову Элиота, «не взрывом, а взвизгом».

Справедливы ли выкладки американского ученого, покажет время. И как знать, не окажутся ли более прозорливыми те оракулы, что предсказывают – на XXI век – великое и кровавое противостояние по оси Север – Юг (или христианство – мусульманство)? Или даже те, что предсказывают вынужденный переход всего человеческого сообщества на социалистические рельсы нормированного распределения в связи с истощением природных ресурсов? Темна вода во облацех. Ясно одно: во второй половине заканчивающегося ныне столетия и впрямь кончилось нечто важное (может быть, правда, все-таки не история), нечто, питавшее мрачную фантазию Дарвина и Мальтуса, нечто, связанное с борьбой за выживание, но к ней не сводящееся… Может быть, это ответственность человека перед самим собой. И (или) перед Историей. Может быть, потеря веры в разумность мира. Или даже в его реальность. (Впрочем, такие сомнения одолевали людей и раньше, принимая, скажем, в Темные века массовый характер.) Может быть, взлелеянная социал-утопистами мечта о насильственном переустройстве общества успела воплотиться в реальность настолько кошмарно, что спровоцированное ею отвращение сумело каким-то образом распространиться на действительность как таковую… Так или иначе, во второй половине заканчивающегося столетия действительность начали не столько преображать, сколько придумывать. Так, в частности (если понимать ее в узком смысле), возникла действительность виртуальная.