Выдающихся людей (а тетушка именно такова) всегда мало – иначе мы не называли бы их выдающимися.
В первой половине романа тетушка становится для раннего пенсионера Пуллинга, своего предполагаемого племянника, престарелой Шахразадой и вместе с тем своего рода Вергилием по кругу первому (и отчасти второму) бесновато-развратной Европы. Примечательно, что путешествия с тетушкой здесь имеют по преимуществу умозрительный характер: Пуллинг «уносится мыслью» вслед за ее невероятными (особенно для него) рассказами. Косвенным подтверждением которых становятся и перманентная ревность Вордсворта (травестированного Марселя из «Комедиантов»), и внезапно пристальное внимание британской, а затем и турецкой полиции, и детективно-макаберная история с материнским прахом.
Отметим, однако же, что Пуллинг с тетушкой едут по континентальной Европе знаменитым «Восточным экспрессом», который «в наши дни» (то есть во второй половине 1960-х), оказывается, утратил не только былую роскошь, но и минимальный комфорт. В «Восточном экспрессе» разворачивается действие и одного из ранних романов Грина – и здесь мы, несомненно, имеем дело если не с пародией на «себя раннего», то с ироническим переосмыслением собственного творческого прошлого.
Да и разъезжая по приморским курортам Англии, первым делом попадают в Брайтон, где некогда (в 1930-е) терзался религиозными сомнениями Пинки – «малолетний негодяй» из раннего «католического» романа Грина «Брайтонский леденец». В «Путешествиях…» пародируются и эти сомнения – историей «собачьей церкви» и разговорами о том, есть ли у собак душа. (Кстати говоря, Грин как минимум дважды побеждал в конкурсе на лучшую литературную пародию, причем в обоих случаях он, выступая под псевдонимом, искусно и старательно пародировал самого себя.)
Во второй – парагвайской – половине романа, представляющей собой, как уже отмечено, пародийный «перевертыш» еще свежих в памяти у читателя «Комедиантов» («Путешествия…» вышли всего три года спустя), происходит перерождение Пуллинга из живого мертвеца или, если угодно, зомби, каким он был более полувека (об упырях, они же зомби, и вообще о вуду речь идет и на страницах «Комедиантов»), в истинного сына своих истинных родителей – то и дело засыпающего на ходу, но не ведающего устали в постели Пуллинга-старшего и беспутной тетушки (в предисловиях не принято раскрывать сюжетные хитросплетения, но тайна рождения Пуллинга буквально с первых страниц романа представляет собой секрет полишинеля).
Пятидесятисемилетний отставной бухгалтер чувствует себя в маленькой и страшной стране, кишмя кишащей контрабандистами, наркодилерами, уличными бандитами, беглыми нацистскими преступниками, коррумпированными полицейскими, вороватыми таможенниками, свирепыми агентами политической охранки и традиционно бестолковыми у этого писателя эмиссарами и резидентами ЦРУ, как рыба в воде! Он катается как сыр в масле! И когда ему, старому негоднику, придет пора жениться на юной дочери крупной здешней шишки, он наверняка будет стоять как ложка в сметане!
В «Комедиантах» Браун относился к режиму Папы Дока (отпугнувшему заморских туристов и тем самым подбившему былое процветание материнской гостиницы) со сдержанным осуждением, отмечая, однако же, что и порядка при Дювалье стало побольше, да и улицы вроде бы почище – или, вернее, они менее грязны, чем прежде. Впрочем, говорит он это Смитам – и, не исключено, с тайной издевкой.
Пуллингу же, неосторожно высморкавшемуся в цвета флага правящей партии и за это зверски избитому и едва не посаженному на десять лет без права переписки, жизнь при такой вот расхлябанно-нелепой диктатуре, напротив, страшно нравится.
Оно и понятно. Браун и Пуллинг ровесники, но второй из них едет на ярмарку (на первую настоящую ярмарку в своей жизни; на «праздник, который всегда с тобой»), а первый – с ярмарки.
По дороге, прямо на страницах нашей книги, они встречаются и, не узнав (и даже не заметив) друг друга, – а ведь они двойники! – навсегда разъезжаются в разные стороны.
А Грин?
Семью – девятью годами старше обоих, он выехал на ярмарку уже давным-давно (двадцатилетним юношей, написавшим возлюбленной две тысячи писем и принявшимся изменять ей, едва она ответила ему взаимностью) и твердо вознамерился ехать на ярмарку, и только на ярмарку, всю жизнь.
Рассматривая ярмарочные города, попадающиеся по дороге, как всего-навсего промежуточные (или в крайнем случае) перевалочные станции. Устраивая праздник, который всегда с тобой, на каждой из них и метя любой привал очередным романом – и тем, который в обратном переводе на английский называется novel, и тем, который сам писатель окрестил entertainment, и, разумеется, тем, который в названии одного из любовных романов Грина фигурирует как affair…
Один из второстепенных (и фантомных) персонажей «Путешествий…» решает искусственно продлить земное существование, наказав секретарше и после кончины шефа отвечать по телефону, что он отлучился, но скоро опять будет на месте.
Это, разумеется, не выход.
Тетушка и ее столь же престарелый мистер Висконти предлагают наслаждаться жизнью здесь и сейчас. Carpe diem! («Лови мгновенье!») – так это формулировали в Древнем Риме.
Грин, конечно, не совсем римлянин; и все же не зря он принадлежит к римско-католической церкви.
В загробный мир он не верит (хотя и надеется); в христианскую мораль верит, однако постоянно выворачивает ее наизнанку, профанирует и высмеивает.
А уж персонажи его прозы – тем более.
Человек не хорош и не плох, в нем много всего намешано; он старается выглядеть лучше (а то и хуже), чем есть на самом деле; он боится выдать свою подлинную сущность окружающим, потому что они непременно воспользуются этими сведениями ему не во благо, – а порой и просто не знает и не понимает сам себя; он надевает маску на один вечер, а она, случается, прирастает на целую жизнь; он строит длительные планы вовсе не из желания хорошенько рассмешить Господа – и смешит Его; он становится игрушкой судьбы или случая, жертвой привычек, обстоятельств и обязательств; он хочет как лучше, а получается у него как всегда.
Да и вообще совы не то, чем кажутся.
Прозаик, проживший жизнь поэта[28]
«Поэт должен умереть молодым», – говорят одни. «Писателю – особенно у нас, в России, – нужно жить долго», – возражают другие. А как дело обстоит в Англии?
В творчестве каждого крупного писателя мы традиционно выделяем главные произведения и второстепенные. Разумеется, такое разграничение весьма условно. Чем, скажем, «Ромео и Джульетта», не входящие в число так называемых великих трагедий Шекспира, уступают «Макбету» или «Королю Лиру»? А «Собачье сердце» или «Театральный роман» – «Мастеру и Маргарите»? И разве «Униженные и оскорбленные» хоть в какой-то мере хуже «Подростка», «Подросток» – «Идиота», «Идиот» – «Преступления и наказания», «Преступление и наказание» – «Бесов», а «Бесы» – «Братьев Карамазовых»?
Кроме того, бывает, что время актуализирует одни поначалу вроде бы не слишком приметные произведения (и тогда мы объявляем их пророческими) и не то чтобы развенчивает другие, но, скорее, снабжает их ироническим реальным комментарием или переключает в иной регистр, – и тогда, скажем, заведомо взрослое чтение становится подростковым («Робинзон Крузо»), аналитическое исследование оборачивается сатирическим памфлетом («Архипелаг ГУЛАГ»), а какой-нибудь «Иванов» вдруг (и не навсегда) становится важнее «Вишневого сада» и «Чайки». Не говоря уж о том, что и в творчестве любимого писателя едва ли не каждому читателю одно нравится больше другого – и эта личная иерархия практически никогда не совпадает с общепринятой.
Исследователи Грина не придерживаются на его счет единой точки зрения (за вычетом того неоспоримого факта, что ближе к концу жизни он писал хуже, чем в расцвете сил, пришедшемся на 1960-е годы): одни считают вершиной его творчества «католическую трилогию» («Брайтонский леденец», «Сила и слава», «Суть дела»), другие выделяют два «латиноамериканских» романа («Наш человек в Гаване» и «Комедианты») и «Тихого американца»; третьи предлагают комбинированные версии («Сила и слава», «Тихий американец» и «Комедианты», чтобы ограничиться одним примером).
Так или иначе, все три романа, входящие в этот том собрания сочинений, ни в один из вариантов «Избранного», как правило, не включаются. И каждый по своей причине: «Конец одного романа» слывет произведением чересчур личным, «Ценой потери» – несколько схематичным, а «Человеческий фактор» – морально устаревшим уже на момент выхода книги в свет. Все это мы обсудим несколько позже, тогда как здесь – так сказать, для затравки – отметим, что многочисленные достоинства, присущие каждому из этих романов, с лихвой перевешивают то, что является – или слывет – их художественными изъянами. Во всех трех случаях перед нами настоящий Грин (в ипостаси «свирепый Грин»), разве что позволяющий себе время от времени (начинают брать свое годы!) пресловутую скупую мужскую слезу. Но ни в коей мере не впадающий ни в мужское (или писательское) самолюбование, ни в старческое кокетство.
Романы, входящие в данный том, объединены, помимо всего прочего, общим художественным приемом. Они принадлежат к одному и тому же поджанру roman à clef (франц.) или Schlüsselroman (нем.), то есть «роман с ключом». Так называются произведения изящной словесности, у главных героев которых (а также порой у множества второстепенных) имеются конкретные, легко и безошибочно опознаваемые читающей публикой прототипы. Читательский интерес это обычно подогревает – не забудем, что в «романах с ключом» речь идет об известных и очень известных людях, в результате чего и возникает (разоблачительный) эффект, отчасти роднящий такую прозу со скандальными статьями из таблоидов; и как раз поэтому «романы с ключом» сыздавна пользуются неоднозначной славой. Не зря же сам Грин категорически возражал против отнесения всех трех обсуждаемых романов к данному поджанру, а в одном случае («Ценой потери») даже включил соответствующую инвективу в авторское предуведомление к книжной публикации. Но со стороны-то все равно виднее…