Воспоминания Белинды имеют более предметный характер. Она повествует, что ее сестра находилась в полной сексуальной зависимости от Грина (о чем свидетельствует и предельно «постельный» тон любовной переписки), рассказывает о том, как писатель водил их обеих «на экскурсию» в бордель, а у себя дома показывал альбомы с порнографическими открытками; наконец, по ее словам, Грин специально для Кэтрин написал непристойный рассказ под названием «Издано ограниченным тиражом». После чего – еще прямо на Капри – принялся сочинять роман о том, как Кэтрин бросит его, заключив сделку с Богом.
Замысел (а впоследствии и роман) оказался в известном роде пророческим. Расставшись с Грином (вернее, прервав интимную близость с ним – дружить они так и не перестали), Кэтрин впала в своего рода религиозное помешательство, осложненное алкоголизмом. Или, если угодно, стала алкоголичкой на религиозной почве.
Ее собутыльниками были иезуиты и доминиканцы, которым Кэтрин предоставила стол и кров и с которыми ночами напролет вела пьяные религиозные диспуты.
Сэр Гарри оставался с нею до самого конца, а когда она умерла (в 1970 году), написал прочувствованное письмо Грэму Грину, призывая бывшего возлюбленного новопреставленной жены не испытывать угрызений совести, потому что «Вы дали Кэтрин нечто такое, чего не смог ей дать никто другой, – Вы привили ей любовь к чтению». Странноватый, конечно, эпилог для одного из «романов века», но во всей своей двусмысленности, чтобы не сказать непристойности, весьма характерный для Грина – человека, католика и писателя.
Возможность сопоставить эту – фактическую – историю с тою, что поведана в «Конце одного романа», мы предоставляем читателю. От себя же отметим лишь одно немаловажное обстоятельство: любовь небесная как эрзац любви земной или же любовь земная как эрзац любви небесной – так, на подчеркнуто автобиографическом материале, ставит вопрос Грин. Начиная с «Конца одного романа» он не то чтобы смягчается, но переключает эмоциональный регистр. На смену былым религиозным сомнениям, граничащим с богоборчеством, приходят поиски самопальных доказательств бытия Божьего; правда, доказательства, мягко говоря, еретические: здесь, как и в романе «Ценой потери», бытие Божье доказывается от противного.
В сентябре 1958 года Грином овладела мысль написать роман о человеке «со стороны», прибывающем в управляемый католическими священниками-миссионерами колониальный лепрозорий. Обратившись за помощью к своей бельгийской приятельнице, баронессе Ламберт, писатель получил возможность провести несколько недель в самом сердце экваториальной Африки. Поездка, по впечатлениям от которой и был написан роман «Ценой потери» (1960), прошла в феврале – марте 1959 года.
Главный герой романа, всемирно известный зодчий, специализирующийся на церковной архитектуре, в канун собственного шестидесятилетия (будучи ровесником самого Грина!) уходит от мира – только не в монастырь, а в затерянный в черной Африке лепрозорий. Куэрри и сам чувствует себя в некотором роде прокаженным, рассматривая свою ситуацию как burnt-out case («безнадежный случай» – таково и заглавие романа, условно переведенное на русский как «Ценой потери»). Так называется последняя (но не смертельная) стадия проказы, на которой у больного отмирают определенные части тела (и части частей), но зато он перестает испытывать физические муки. Ценой потери пальцев рук и ног, носа и ушей каждый burnt-out case избавляется от невыносимых болей. В случае с архитектором Куэрри речь идет, разумеется, о страданиях душевных. Тем не менее он чувствует себя точно таким же калекой, как здешние прокаженные.
«Отмерли» у Куэрри два чувства: физическое влечение к женщинам и тяга к творчеству. Вернее, он пришел к окончательному (вроде бы) выводу о том, что творчество бессмысленно, тогда как любовь и все с нею связанное представляет собой силу, исключительно деструктивную. По сути дела, он, неверующий, приносит нечто вроде монашеского обета. И не чурается, проходя «послушание», самой грязной и связанной с возможностью заразиться работы: отечественная поговорка «Нищему пожар не страшен» как окказиональный синоним евангельского: «Блаженны нищие духом».
Строго говоря, роман посвящен теме страдания – как вынужденного (так страждут здешние прокаженные), так и добровольного: знаменитому архитектору «хочется» пострадать. В его бегстве от цивилизации, да и в поведении в стенах самого лепрозория (строго говоря, никаких стен здесь нет; больницу еще предстоит построить, причем сделать это доведется самому Куэрри), несомненно, куда больше мазохизма, чем искреннего раскаяния (или стремления к таковому). Прибыв в лепрозорий инкогнито, Куэрри поначалу подпадает под подозрение: не лепрофил ли он, не журналист ли и, самое страшное, не писатель ли? Последнее подозрение, разумеется, – ироническая подсказка читателю.
В авторском предуведомлении к роману Грин в очередной раз отрицает, что перед нами «роман с ключом». Отрицает, иначе говоря, что лепрозорий и католическая миссия написаны с натуры. И колоритные портреты миссионеров – настоятеля с его скорее практичной, чем истовой верой; религиозного фанатика, временно приходящего ему на смену и успевающего наломать дров; прочих братьев и сестер-монахинь, а также симпатичного врача-атеиста, отвратительной супружеской пары бельгийских колонистов, проживающей по соседству с лепрозорием, здешнего «городского общества» и пришлого охотника за сенсациями не имеют, утверждает писатель, конкретных прототипов.
Да ведь и впрямь при всегдашней «журналистской дотошности», которой справедливо похвалялся Грин, фигуры на конголезской шахматной доске расставлены слишком аккуратно для хаотического жизнеподобия; здесь чувствуется холодный творческий расчет – больший интерес к объемам, освещению и материалу, чем к людям и их молитвам, – то есть именно и точно то же самое, в чем винит себя как церковного зодчего удалившийся в изгнание Куэрри. Никакой талант не заменит хорошо тренированных пальцев, говорят пианисты, – и Грин на вершине мастерства располагает пальцы на клавиатуре в доведенном до автоматизма идеальном порядке. Но все же групповой портрет слишком «сделан», чтобы обладать сходством с каким бы то ни было оригиналом; перед нами не столько образы, сколько типы (а в иных случаях, разумеется, и шаржи, также тяготеющие в основном к обобщению).
Впрочем, в том, что знаменитый зодчий Куэрри – это сам писатель Грин (причем даже не слишком замаскированный), сомнений, конечно, не возникает. Это Грин в кризисе; но у Грина всегда кризис: кризис веры, кризис творческой самооценки плюс тянущийся по жизни шлейф любовных драм. Это Грин, примеряющий чужое (но сидящее на нем как влитое) платье.
То есть поиски прототипа Куэрри заводят нас в тупик (ну не Ле Корбюзье же он, в самом деле), если упустить из виду, что перед нами второй (после писателя Бендрикса) и последний развернутый автопортрет Грина. Так почему же Куэрри не писатель, а зодчий? Ответ, думается, очевиден. Произведения из поджанра «портрет художника в молодости» – или в зрелости, или в старости – сыздавна слывут столь же дурным тоном, как и «романы с ключом» (разумеется, в обоих случаях имеются блестящие исключения из общего правила), тогда как «романы о творчестве» – поджанр как раз весьма респектабельный. Отсюда и «Жан Кристоф», и «Доктор Фаустус», и «Волхв», и многие другие романы о композиторах, художниках, кино- и театральных режиссерах, фотографах, парфюмерах (!) и, естественно, архитекторах.
Грин – католический писатель, хотя и, как уже упоминалось, «трудный» католик. Куэрри – католический архитектор, хотя и неверующий (или почти неверующий). Литературное творчество антиутилитарно (как минимум на первый взгляд). Церковное зодчество тоже. А вот если католический архитектор, преодолев религиозные сомнения, возьмется за строительство больницы для бедных (а в рассматриваемом случае – больницы для прокаженных)… Не зря же у нас в России приюты и лазареты такого рода называли в старину богоугодными заведениями.
Грину – как, увы, всего-навсего писателю – построить дом и посадить дерево не дано, да и с детьми своими он холоден. А вот Куэрри – как архитектору – дано. Но поскольку Куэрри – это Грин, то ничего не получается и у него тоже.
В романе рассказывается о постепенном возвращении «живого трупа» Куэрри к жизни – или, вернее, о том, что могло бы обернуться таким возвращением, если бы мир, из которого архитектор просто-напросто сбежал, не пришел за ним и в глухое бельгийское Конго. А тогда уж вся ложь и мерзость мира накрывают Куэрри с головой, причем двойная ложь: его, еще ничего, по сути дела, не успевшего совершить на своем анонимном поприще, торжественно провозглашают новым доктором Швейцером и его же, едва ли не единственный раз в жизни сознательно удержавшегося от того, чтобы «погубить» женщину, клеймят, отталкивают и прогоняют – из лепрозория! А ведь дальше Колымы не сошлешь – как коварного соблазнителя. Одинаково убийственны оказываются и хвала, и хула. Висящее на так и не воздвигнутой стене ружье стреляет в упор.
Однако событийная сторона в романе «Ценой потери», пожалуй, не так важна, как медитативно-философская. Многословные диспуты – о физической и психической целостности и увечности, о себялюбии и самопожертвовании, о вере и неверии, о подлинном и о бесплодном творчестве, – изрядно замедляя действие (что кое-кто ставит в упрек писателю), здесь, возможно, впервые лишены налета религиозной экзальтации, присущей главным «католическим» романам Грина. Как отмечает британская критика, о Боге здесь тоже думают, но сделок ему на каждом шагу уже не предлагают. Да и обличительный пафос писателя (в том числе и по адресу религии) изрядно пошел на убыль. И клир, и миряне, оказывается, тоже страждут, богатые тоже плачут; ненависть, по-прежнему то и дело водящая пером писателя, уже избирательна, уже зряча, уже в существенной мере уравновешена пониманием и состраданием.
Грину явно симпатичны и врач-атеист, исповедующий деятельную любовь к ближнему, и миссионеры, куда сильнее озабоченные исцелением тел своей черной паствы, нежели спасением душ и насаждением норм христианской сексуальной морали. И, напротив, глубоко противны все и всяческие фанатики. Не зря же будущий убийца архитектора – несостоявшийся священник, который и к вопросу выполнения супружеского долга подходит в пародийном осознании собственной правоты примерного семьянина-католика.