Гениальничания, то есть создания на скорую руку чего-либо в области литературы и искусства, мы почти и вообразить не можем у себя. Такому состоянию народного ума соответствует как нельзя более сущность художественности, которая предполагает самый усиленный труд для разрешения своей задачи. Мы видим даже в истории нашей литературы примеры, что один голый труд, без участия таланта, производит сильное движение в умах. Поэмы Хераскова и Шихматова, имевшие такое глубокое влияние на образованнейших людей их времени, свидетельствуют лучше всех наших слов о невольных инстинктах общества, о настроении его духа, и это не пропало доселе, только устранена опасность принять тяжелую работу слагателя стихов, романов, историй за творческий труд, которого общество ищет постоянно и которому только и доверяет.
Вообще надо сказать, что история русской литературы весьма мало обработана с одной стороны, именно еще не было обращено достаточного внимания на тайную связь литературы с обществом и отношений, возникавших между ними. Слабый луч, вносимый по временам записками старожилов в эту еще не исследованную область, открывает много любопытных фактов. О других мы можем только догадываться. Так, недавно стали подозревать у нас, что порывы к достижению высоты творчества возникали у всех замечательных деятелей наших на поприще словесности, начиная с Ломоносова до Дмитриева включительно, преимущественно на самом тяжелом и упорном труде. Зато и влияние их на общество, настроенное совершенно под их лад, было огромно. Внезапного и неудержимого течения производительной силы, какая встречается у других народов, мы почти и не знаем у себя: исключения весьма незначительны, а иногда и весьма печальны. Со всем тем нельзя не заметить, что рядом с великими деятелями были у нас и такие, которые изредка отдавали публике собственную мысль без особенного осмотра и многое было сказано умно и дельно этими второстепенными производителями, а многое даже и хорошо сказано. Однако же дело их не удержалось в памяти современников и становилось чуждым, незнакомым для ближайшего поколения. Причина одна и та же: неспособность общества удовлетворяться мимолетным явлением, вспышкой, случайностию, как бы умны, горячи, счастливы они ни были сами по себе. Кому не случалось находить в старой литературе нашей одушевленные строки и мысли, которые и ныне были бы кстати благодаря искренности и благородству своих намерений, и кто не задумывался над участию этих явлений, никем не замеченных и вскоре пропавших без вести в пыли библиотек и книжных лавок? Нам могут, возразить, что содержание этих литературных метеоров было, вероятно, несвоевременно, понятно лишь малому числу людей и, к сожалению, пропало вместе с ними, но есть еще более разительные примеры упорного равнодушия публики к легким произведениям: это сатирические журналы 70-х годов прошлого столетия, являвшиеся тогда в значительном количестве и недавно еще открытые вновь как редкость библиографии и самой литературы[13]. Сатирические журналы эти занимались предметами до того общеизвестными, что никакого сомнения в животрепещущем интересе их, как говорят обыкновенно, допустить нельзя, а притом в указаниях, поучениях, выходках, анекдотах некоторых из них заключалось именно все то, что производит впечатление на современников: много умных слов, счастливых соображений, существенного дела под покровом шутки и веселости. И, однако ж, мы имеем весьма побудительные причины сомневаться во влиянии их на эпоху и умы тогдашних читателей, а что сделалось с ними почти тотчас после выхода, известно: только люди специально ученые, для пополнения исторических своих исследований, нечаянно напали на их след и открыли существование их! Мы нисколько не отрицаем, просим заметить, словами нашими великой пользы, принесенной общим развитием науки, образования, нравственности, чему, без сомнения, способствовали и второстепенные деятели; мы только указываем на относительную важность ролей в этом воспитании общества. Но если уже доказано, что оно мало способно увлекаться бойкостию ума, цепкостию заметок и всею игрой импровизации в изложении предмета, то сама собой является мысль о неизмеримой важности художнических приемов в искусстве, которые одни имеют силу выводить общество из равнодушия. И действительно, начиная с сатир Кантемира и до «Бедной Лизы» Карамзина, всякое произведение, имевшее какую-либо долю влияния на общество, носило на себе отражение существовавшей тогда теории искусства и было художественным, в смысле своего времени. Ведь «Бедная Лиза», с которой обыкновенно начинают новый, легкий род словесности, была только оборотною стороной оды Ломоносова или Державина и выросла на одном и том же корне. Успех эпиграмм и легких произведений Пушкина тоже не противоречит словам нашим: ими любовались втихомолку, как шалостию, что и прежде бывало с подобного рода произведениями, но они нисколько не изменяли образа мыслей читателя и его отношений к окружающим предметам, как не изменялись они после произведения и у самого автора.
Если все сказанное верно в отношении к предшественникам, то оно верно и в отношении к нам. Их правда есть также правда и для нас. Только в облачении искусства и в художественной форме умное слово и благородный порыв находят доступ к сердцам. Условие это необходимо даже просто для того, чтоб они могли сделаться достоянием литературы, явиться в свет и найти себе круг слушателей. Сами по себе они не имеют, по особенным требованиям общества, достаточно силы, чтобы обнаружить себя. В простом, необделанном виде им по большей части загражден естественный путь в сферу народного сознания. В каждом таком заявлении мысли подозревается тотчас, хотя иногда и без малейшей причины, оскорбляющая односторонность, желание заменить полное определение дела яркими частностями его, а боязнь общества увлечься блеском и жаром слова – ради самого слова – довершает остальное. Художественное изложение мысли устраняет все эти препятствия, так как сущность его состоит в полнейшем раскрытии всех ее свойств. Художественное изложение прежде всего снимает характер односторонности с каждого предмета, предупреждает все возражения и наконец ставит истину в то высшее отношение к людям, когда частные их интересы и воззрения уже не могут ни потемнить, ни перетолковать ее. Тогда истина образа или представления поселяется в умах, наиболее упорных к принятию ее, и разрабатывает их так, что из сопротивников они делаются сторонниками и слугами ее. Этот местный закон для проявления мысли действителен не в одной только сфере изящной литературы, но и вообще обязателен у нас для каждого рода письменности: не обойдется без него никакой трактат, ни один план частных усовершенствований. Эти виды деятельности должны тоже принимать способ художнического представления своей задачи, если хотят вызвать убеждение и наклонить течение общественной мысли к своей стороне. Конечно, люди, нападавшие на исключительное прославление художественности в искусстве, не предполагали, что они затрудняют один из главных путей, по которому сходят у нас в общество идеи чести, самопознания и добра…
Приведем один, последний пример. С некоторых пор, как известно, появилось у нас стремление к отысканию и обнаружению положительных, или идеальных, сторон жизни[14]. Не только уже критика высказала эти требования от имени публики, утомленной вообще сухостию нашего искусства, но и писатели, что гораздо важнее, видимо, проникнуты тою же мыслию. Конечно, не было задачи благороднее этой, но подойти к ней и разрешить ее можно, кажется нам, опять не иначе, как с помощью исключительно художественной обработки предмета. В чем состоит все дело? Не в том, полагаем, чтоб составить заранее идеал на основании какого-либо убеждения, ввести его в произведение и затем сложить руки и любоваться его похождениями там. Задача была бы тогда слишком легка. Дело в том, чтоб проникнуть поглубже в жизнь, открыть и указать те тайные силы ее, которые могут производить героические явления. Всем известно, что не всякое геройство проявляется непременно на поле битвы: можно возвести до героизма каждую самую простую добродетель, которая в первоначальном виде, на низшей ступени своей, едва заметна и разве только способствует приятностям общежития. Но это строгое, суровое, если хотите, понимание нравственного достоинства и вообще силы, рождающие его, и самые проявления этих сил в обществе открываются не легко. Все, что носит на себе печать идеала, застенчиво от природы и почти никогда не выступает вперед. Надо обладать особенною способностию чувствовать идеал, когда он возле вас, – это не всем дается, – а затем надо еще угадать поводы и причины его действий и не ошибиться в них. Одно это уже требует не простой наблюдательности, а художнического чутья жизни, так сказать. Искусство иногда очень долго не приступает к этому новому источнику творчества, и по причинам весьма уважительным: прежде всего следует пояснить весь внешний мир, в среде которого может развиться идеальное лицо и событие. Искусство занято тою общею жизнию, которая бросается в глаза первая, и искусство совершенно право, оставаясь при своем созерцании: неисчислимы мириады событий и явлений, носящихся на поверхности жизни, так как неисчислимы мириады сцеплений между событиями и лицами, и значение их всех весьма важно для целей искусства. Положительные или идеальные свойства жизни затрагиваются тут вскользь, потому что не об них идет речь. Со всем тем, несмотря на это временное и необходимое молчание искусства, в обществе постоянно живет подозрение или, лучше, предчувствие, что есть лица, не принимающие участия в этом хороводе жизни, сосредоточенные в своем чувстве или в своем понятии и стойкие до того, что буйное течение обстоятельств способно их опрокинуть, но не обработать в какой-либо произвольный вид. На чем основана эта стойкость, обществу неизвестно, да это и не его дело, а дело исследователя. Она может происходить оттого, что идеальное лицо, слабое иногда многими моральными качествами, награждено одним из них в такой сильной степени, что с помощью его приобретает неимоверную нравственную крепость; может происходить и от некоторой ограниченности в природе лица, доведенной до значительных размеров, до героизма, и т. п. Как бы то ни было, но простой рассказ, по известному свойству смело и скоро идти навстречу всякому предчувствию и еще темному желанию общества, опережает дело искусства и овладевает его задачей. Но тут-то по большей части и встречает его неудача. Идеальное происшествие, романтический или задушевный оттенок в характерах выводит он как неожиданную, изумляющую новость: от этого краски произведения бывают то слишком густы, то нежны до бесцветности и почти всегда неверны. С появлением идеального лица простой рассказ обыкновенно путается, теряет дорогу и цель свою, двоится от невозможности прилично поместить идеал между окружающими его людьми и скрыть пропасть, которая тотчас образовывается между ним и собеседниками его. Простой рассказ всегда обращается с идеалом как с редким экземпляром человечества, с уродливостью или исключением; от этого сам идеал производит на рассказ действие «тени Банко»