О знаменитостях, и не только… — страница 15 из 24

В коридоре Анджело сунул папку в свой портфель, а потом вместе с Пастернаком вернулся в гостиную.

На обратном пути в Москву — теперь нас вместе с шофером было всего трое — Рипеллино не переставал восхищаться Пастернаком:

— Какой человек, сколько в нем мужества и благородства! А стихотворения одно лучше другого. По-моему, он достиг той немыслимой простоты, к которой стремился всю жизнь… И знаешь, без Ольги Ивинской ему, похоже, пришлось бы куда труднее и мрачнее.

Рипеллино не ошибся — последние лет десять Ольга Ивинская была для Пастернака верным и надежным помощником во всех его делах, особенно совсем непростых издательских, как в Союзе, так и за рубежом. Борис Леонидович лично следил за тем, чтобы немалая часть гонорара за издание «Доктора Живаго» передавалась надежными гонцами именно Ивинской. Уже после смерти Пастернака, при новой нашей встрече в Москве, Рипеллино рассказал мне, что она получала гонорар прямо из-за рубежа, иной раз в рублях, а иной — в долларах.

Но чтобы за это в тюрьму сажали — уму непостижимо! Такое могло произойти только в уникальной Стране Советов.

Сам же Пастернак в последний год жизни гонениям со стороны власть имущих не подвергался. Во многом благодаря благородству Рипеллино.

В Москве, когда мы вышли из машины и направились к гостинице «Националь», я на прощание спросил Анджело:

— Так будешь печатать эти его стихи?

— Посмотрю. Очень бы не хотелось ставить Бориса Леонидовича под новый удар.

— Кого, властей?

— Почему же одних властей? В не меньшей мере его братьев-поэтов. Ведь как то ни грустно, но порой и талант враждебен гению. Иначе как понять, что такие сильные поэты, как Леонид Мартынов, Вера Инбер, Михаил Луконин, тоже ратовали за его исключение?

— Ради спокойной жизни и благополучия своего. Элементарно хотели перестраховаться, — предположил я.

— Конечно, не без этого, — согласился Рипеллино. — Однако поверь мне — зависть не менее мощное чувство, чем любовь и ненависть.

На том мы и расстались.

Вернувшись в Италию, Рипеллино написал несколько очерков о Москве и Ленинграде, в которых рядом с восторженными отзывами о поэзии Пастернака и Заболоцкого назвал социалистический реализм «серостью на марше». Что весьма не понравилось тогдашним литературным чинушам. Неизданные же стихи Пастернака он так и не опубликовал. А ведь пресс-атташе одного американского издательства предлагал ему за них 30 тысяч долларов — сумму по тем временам огромную.

Ну, а я с того майского дня и вовсе впал у Георгия Самсоновича в немилость. В гости к Эренбургу он повез Рипеллино сам, единолично. Да только не взял в расчет многомудрый Георгий, что автор «Хулио Хуренито» и «Бури», тертый калач и немалый циник Илья Григорьевич Эренбург — не чета старомодно-деликатному Борису Леонидовичу Пастернаку.

Принял Эренбург гостей радушно, очень растрогался, узнав, что Рипеллино читал не одни его романы, но и многие статьи. И внезапно обратился к Жоре совсем другим, ледяным ТОНОМ:

— Георгий Самсонович, знаете, я вполне свободно владею французским. А с Модильяни и по-итальянски сумел объясниться. Впрочем, синьор Рипеллино отменно говорит по-русски, а посему нет ни малейшей нужды в вашей помощи. Так что приходите часа через два-три. И приятного вам аппетита.

Он вывел онемевшего от такой наглости Жору в коридор, вежливо попрощался и бесшумно закрыл за ним дверь. Обо всем этом Анджело рассказал мне тем же вечером с веселым смешком, довольный и, понятно, немного смущенный.

А на мой вопрос, как прошла встреча с самим Эренбургом, сказал, подумав:

— Умен этот старый лис адски, по мне, так даже слишком. И похоже, радости от этого и сам не испытывает — ведь себя-то обманывать он все-таки не научился.

В том, что Эренбург пытался обманывать других, мне довелось убедиться самому еще раньше, в сорок девятом году. Тогда уже вовсю развернулась в советской печати кампания против «гнусных космополитов в среде писателей». Вдруг обнаружилось, что почти все они, начиная с Багрицкого и Светлова, взяли себе лживо-русские псевдонимы, чтобы скрыть от народа свое изначальное еврейство.

Эренбург приятным на слух «патриотов рассейских» псевдонимом не обзавелся, своего еврейского происхождения не отрицал и «отца юриста» себе не подыскивал.

Только сама эта принадлежность к народу Книги была для властей предержащих неоспоримым доказательством вины.

Теперь официальные, русские по крови критики припомнили Эренбургу и антисоциальный, законную власть осмеивающий роман «Хулио Хуренито», и мелкобуржуазную повесть «Любовь Жанны Ней».

Как же отреагировал на эти резкие выпады в адрес «лохматого» — так он ласково называл Эренбурга — Вождь Народов Иосиф Сталин? Послал Эренбурга в Италию. Вождю Илья Григорьевич был нужен именно «на экспорт» — показать клеветникам на Западе, что, хотя большинство космополитов — евреи, есть среди них и свои, вполне советские люди. Именно к таким относится и Эренбург, столь популярный у западных либералов.

В это самое время получил я приказ ехать с группой моряков в Рим, для приемки кораблей. Так волею случая очутился я в Риме одновременно с Эренбургом, выполнявшим, само собой разумеется, куда более важную миссию.

Но в этот раз даже ему, прирожденному оратору и полемисту, пришлось нелегко. На разрекламированной заранее пресс-конференции Эренбурга корреспондент газеты «Мессаджеро» спросил у знатного гостя:

— Не кажется ли вам, что развернутая советской печатью и радио борьба с космополитизмом носит ярко выраженный антисемитский характер? И не напоминает ли она лично вам, господин Эренбург, средневековые процессы Инквизиции над ведьмами и еретиками?

На что Илья Григорьевич, после секундного замешательства, пояснил — нелепо здесь проводить какие-либо параллели с тогдашним варварством. Это — всего-навсего особая, новая форма критики и самокритики. Вот ведь и его самого крепко ругали в газетах, но никаких административных мер не приняли. Сами видите, он свободно и откровенно беседует с итальянскими журналистами, не чураясь никаких сложных тем.

Да, Илья Григорьевич Эренбург ради бренной славы и самосохранения нередко поступался чувством стыда и совести. Но после хрущевского разоблачения культа личности он написал глубоко искреннюю повесть «Оттепель», и слово это стало символом недолгого, увы, светлого времени после сплошной сталинской тьмы.

На склоне лет у словоборца, правдолюбца и мастера компромиссов с собственной совестью хватило душевного мужества раскаяться в своей слабости, а порой и приспособленчестве. В конце жизни Эренбург поверил твердо, что для Страны Советов худшее позади и наступает время глубинных реформ.

Увы, тут он ошибался. После недолгой оттепели на долгие годы воцарилось в стране брежневское безвременье, не такое, правда, страшное, как период сталинской тирании.

Это, однако, вовсе не мешало органам по-прежнему преследовать всех тех, кто шагал не в ногу с режимом. Тому пример замечательный поэт Иосиф Бродский, вначале за свою «антисоветчину» угодивший в тюрьму, а затем, уже в спокойном 1972 году, изгнанный из России как антисоциальный элемент.

Супербдительный КГБ не обделял своим вниманием и подозрительных иностранцев. Когда уже после смерти Пастернака в 1960 году мой друг Рипеллино напечатал подборку его стихов, он предпослал ей коротенькое предисловие. И были в нем и такие слова:

«В другой стране такому поэту при жизни поставили бы памятник, а в Советском Союзе его, ошельмовав и затравив, преждевременно свели в могилу».

Сразу же верный друг Союза «замечательный славист» Анджело Мариа Рипеллино превратился в злобного антисоветчика и клеветника. В иностранной комиссии решено было отныне Рипеллино в Страну Советов не пускать, ибо он гнусно злоупотребил ее гостеприимством и открытостью. Ясное дело, верный служака Георгий Брейтбурд в стороне от поношения Рипеллино не остался, о чем Анджело и поведал мне в своем гневно-печальном письме 17 марта 1961 года:


«Дорогой Лев,

не писал тебе раньше потому, что меня не было в Риме. Я получил книгу о Мейерхольде и очень тебе за это благодарен. Увы, в мае приехать в Москву не смогу, хотя мне нужно непременно побывать там, чтобы закончить книгу о советском театре двадцатых годов.

Сюда приезжали Эс. и Георгий и оба в стиле базарных торговцев обрушились на меня за мои статьи. Я им ответил подобающим образом — вульгарной критики я не признаю, а вот дружескую вполне принимаю.

Сервильность и ограниченность нашего толстяка Жоры меня буквально потрясла. Он дошел до того, что обвинил меня в „париолинизме“ (Париоли, как ты знаешь, — элегантный квартал в Риме). И все лишь потому, что мой стиль ярок и колоритен. А еще он упрекнул меня в том, что я пытаюсь включить русскую литературу в ткань общеевропейской литературы и искусства. Точно русская литература — это литература марсиан. Впрочем, обо всем в одном письме не расскажешь. Все-таки я не теряю надежды приехать в Москву на свои средства, избежав монопольной власти того, кто распоряжается у вас всеми итальянскими литературными делами. Моя любовь к русской литературе не должна быть задушена рукой Бюрократа. Но хватит об этом, и прости меня за эти жалобы.

Буду тебе благодарен, если пришлешь мне последние стихи Межирова и книгу Тендрякова „За бегущим днем“ — я выдвинул Тендрякова кандидатом на получение международной премии Форментор.

Самые теплые пожелания твоим близким, а тебя обнимаю.

Твой Анджело».


История эта имела неожиданное продолжение. Спустя полгода Брейтбурд вновь прилетел в Рим и вечером позвонил Рипеллино. К телефону подошел сам Анджело и на слова Жоры: «Могу я поговорить с Рипеллино»? — после короткой паузы ответил: «Париолинист Рипеллино просил передать, что его нет дома».

Сколько все-таки разноречий и многоточий уживается в одном человеке! Бравый чинодрал и наглый цензор Георгий Брейтбурд по-своему искренне любил итальянскую и русскую литературу. Писатель Карло Леви даже посвятил ему в своей книге «У России древнее сердце» целую главу.