А в несостоявшихся отношениях с Мариной сейчас меня интересует совсем другое: почему люди не умеют вовремя сказать друг другу простое человеческое слово? Почему так затруднены отношения между людьми? Почему они скованы какими-то идиотскими преградами – ложным самолюбием, позой, самыми модными правилами поведения, законами того стиля, в котором в данную эпоху протекает роман, любовь, дружба, приятельство, – вообще чорт знает чем, что мешает им с открытой душой подходить друг к другу и создает между ними вечную преграду? А.А. с большой точностью сказала: «Есть в близости людей заветная черта… .»87 Эта черта или преграда существует не только во влюбленности и страсти, а в любых человеческих отношениях – всюду, всегда, везде… Почему я, например, не сказала тогда Марине, что я совсем не такая чужая, как ей показалось, что нас осталось слишком мало, чтобы из-за каприза отказываться друг от друга? Почему я предпочла злорадно хихикнуть – вот дура! – и отсидеться в темной прихожей? Насколько легче обидеть человека или поднять его на смех, чем нарушить эту вечную преграду! И с О.М., несмотря на подлинную нашу близость, мы всё же далеко не во всем переступили «заветную черту», и по моей, а не по его вине. Он-то умел гораздо глубже и честнее открываться, чем я. Ведь у него было сознание и вины, и ошибки, а у меня главным образом потребность доказывать свою непогрешимость и «несравненную правоту». Моя затаенность, которую я когда-то считала своим главным козырем, много мне повредила: ведь я не успела сказать О.М. самого главного и задать ему много вопросов, на которые теперь я уже никогда не получу ответа, даже если будет та встреча, в которую я втайне не перестаю верить.
Нечто подобное произошло у меня и с А.А. Она годами упорно добивалась у меня ответов на некоторые вопросы, направленные на суть вещей, но я столь же упорно уклонялась от ответов, отшучивалась, дурила, хотя, ответив, могла бы ей в чем-то облегчить жизнь, помочь ей понять себя и некоторые особенности в ее отношениях с Гумилевым. Но я в отношениях с таким другом, как она, сохраняла ту же невидимую черту, преграду, стену, о которую разбиваются человеческие отношения. И я заметила, что чем крупнее человек, тем он легче открывает себя, тем глубже его отношение к другим людям – даже до такой степени, что преграда иногда становится прозрачной. Это я видела и в А.А., и в О.М., но прочие всегда хотят прихорошиться и для этого запрятать собственную душу. Чтобы признаться в этом, понадобилось тридцать лет ночных раздумий, горького одиночества и конечной потери А. А., голубки и хищницы, самого ревнивого и самого пристрастного друга из всех, кого я знала.О.М. напрасно боялся первой встречи с А.А. Никаких неприятных казусов не произошло. А.А. приняла меня отлично, с той приветливостью, которую придерживала для новых друзей. Вскоре разрешился и основной вопрос: настало время читать стихи, и А.А. сказала: «Читайте первый, я люблю ваши стихи больше, чем вы мои…» Это называлось «ахматовские уколы»88 – невзначай как будто сказанное слово, а оно ставило всё на место. Потом мы несколько раз навещали ее, и она раз пришла к нам без зова на Морскую89, но застала меня одну – О.М. уехал в Москву за вещами – больную, в пижаме. Она потом при мне рассказывала Нине Пушкарской, как я сразу погнала ее за папиросами и она тут же покорно сбегала: «Вы же знаете, какая я телка…» Может, моя бесцеремонность в какой-то степени растопила лед: ведь она не очень ценила почтительное и восхищенное отношение к себе. На такое были падки чужие, а у своих хороша некоторая грубоватость. Так с ней обращались ее товарищи по цеху: Нарбут и О.М., и она этому радовалась. Близких и равных людей становилось всё меньше. Последним из них пришел Харджиев. Она узнала о разговоре Харджиева с Чуковским и повеселела, словно с нее сняли десяток лет. Корней изливал потоки патоки, говоря об А.А. Харджиеву это надоело, и он сказал: «Она славная баба, я люблю с ней выпить».
А.А. всегда повторяла: «Не хочу быть „великим металлистом^..» «Великий металлист» – это фарфоровая статуэтка Данько90, где Ахматова стоит во весь рост со всеми полагающимися ей атрибутами: ложноклассическая шаль, фарфоровые складки и тому подобное…
И всё же настоящая дружба началась не в первые наши встречи, а в марте 1925 года в Царском Селе91. Это было трудное время единственного серьезного кризиса в наших отношениях с О.М. В январе 1925 года О.М. случайно встретил на улице Ольгу Ваксель92, которую знал еще девочкой-институткой, и привел к нам. Два стихотворения говорят о том, как дальше обернулись их отношения93. Из ложного самолюбия я молчала и втайне готовила удар. В середине марта я сложила чемодан и ждала Т., чтобы он забрал меня к себе. В этот момент случайно пришел О.М. Он выпроводил появившегося Т., заставил соединить себя с Ольгой, довольно грубо простился с ней [13] . Затем он взял меня в охапку и увез в Царское Село. Меня и сейчас удивляет его жесткий выбор и твердая воля в этой истории. В те годы к разводам относились легко. Развестись было гораздо легче, чем остаться вместе. Ольга была хороша, «как Божье солнце» (выражение А.А.),94 и, приходя к нам, плакала, жаловалась и из-под моего носа уводила О.М. Она не скрывала этих отношений и, по-моему, форсировала их [14] . Ее мать ежедневно вызывала О.М. к себе, а иногда являлась к нам и при мне требовала, чтобы он немедленно увез Ольгу в Крым: она здесь погибнет, он друг, он должен понимать… О.М. был по-настоящему увлечен и ничего вокруг не видел. С одной стороны, он просил всех знакомых ничего мне об этом не говорить, а с другой – у меня в комнате разыгрывались сцены, которые никакого сомнения не оставляли. Скажем, утешал рыдающую Ольгу и говорил, что всё будет, как она хочет. В утро того дня, когда я собралась уйти к Т., он сговаривался с ней по телефону о вечерней встрече и, заметив, что я пришла из ванны, очень неловко замял разговор. Откуда у него хватило сил и желания так круто всё оборвать? Я подозреваю только одно: если б в момент, когда он застал меня с чемоданом, стихи еще не были б написаны, очень возможно, что он мне дал бы уйти к Т. Это один из тех вопросов, которые я не успела задать О.М. И при этом он болезненно переживал всякое стихотворение, обращенное к другой женщине, считая их несравненно большей изменой, чем всё другое. Стихотворение «Жизнь упала, как зарница…» он отказался напечатать в книге 28-го года, хотя к тому времени уже всё перегорело и я сама уговаривала его печатать, как впоследствии вынула из мусорного ведра стихи в память той же Ольги95 и уговорила его не дурить. Честно говоря, я считала, что у меня есть гораздо более конкретные поводы для ревности, чем стихи, если не живым, то уж во всяком случае умершим. Мучился он и стихами к Наташе Штемпель и умолял меня не рвать с нею, а я никак не видела основания в этих стихах для разрыва с настоящим другом (второе стихотворение «К пустой земле невольно припадая…» он вообще скрыл от меня и, если бы была возможность напечатать его, наверное, бы отказался. Он об этом говорил: «Изменнические стихи при моей жизни не будут напечатаны» и «Мы не трубадуры»…)96.
Должно быть, я здесь чего-то не понимаю, считая, что стихи – это уж не так важно. Есть таинственная связь стихов с полом – до того глубокая, что о ней почти невозможно говорить. Это знала А.А., и ей хотелось и меня выпотрошить на этот счет. Знает об этом и Шаламов, который сердится на О.М. за то, что он писал стихи другим женщинам. Он тоже пытался убедить меня, что всё остальное мелочь перед стихами…
Я знаю, что есть несколько форм этой связи пола и стихов. Самый обычный случай – это порыв к женщине, и, если страсть удовлетворяется, стихи сразу иссякают. Все эти Лауры и Беатриче, недоступные и прекрасные дамы – не мода и не выдумка своего времени, а нечто более глубокое, лежащее в физиологии и в природе поэзии. С «прекрасными дамами», кажется, вообще не живут, и семейная драма Блока в том, что он женился на «прекрасной даме».
Так и А.А. не писала стихов тем, с кем жила, пока не наступало кризиса. О.М. несколько раз осторожно мне об этом говорил, и я и с его слов, и по собственному наблюдению знаю и другую связь стихов с полом, более сложную, – особый объект любопытства А.А. Это то, о чем говорил О.М.: «Я с тобой такой свободный..» – когда исступленный аскетизм сменяется совсем другим исступлением. Это я узнала только в тридцатые годы, а обычную регулярную и нудную семейную жизнь испробовала только в тот период, когда О.М. не писал стихов. А.А. многое знала по себе и по своему опыту и, расшифровывая судьбы поэтов прошлых эпох, наталкивалась на следы тех же особенностей.
Мне кажется, ни у художников, ни у музыкантов такой прямой связи их искусства с полом нет. Особое напряжение поэзии, ее чувственная и профетическая природа гораздо больше меняет человека, чем другие искусства и наука.
Есть еще одна особенность, которая не перестает удивлять меня в О.М., – это то, как ясно и сразу он определял роль каждой женщины в своей жизни. Этим он резко отличался от других людей, у которых путь от любви до разлуки с разными женщинами всегда в основном совпадает, и от Анны Андреевны – у нее течение романа в основном было однотипным. Это ясно заметно даже по скупым высказываниям О.М. и в стихах и в прозе. С первой минуты, когда у нас началось то, что я считала легким романом в стиле первой четверти века: «от недели до двух месяцев без переживаний» (это была моя формула, очень забавлявшая О.М.), он уже назвал в стихах свадьбу97. Потом, думая обо мне в Крыму во время нашей первой невольной разлуки, он определил мою участь: исчезнуть в нем, раствориться98.
Теперь я понимаю, что это лучшее из того, что я могла сделать со своей жизнью, но тогда вряд ли такая перспектива могла меня прельстить, и он разумно объяснил это мне через много лет. Автопризнания О.М., как я уже говорила, рассыпаны в самых неподходящих местах и изрядно закамуфлированы, и я уверена, что в последних стихах о Чарли Чаплине, которые я до сих пор ненавижу, и не только потому, что они вообще неудачны, в строчке «и твоя жена – слепая тень»99 О.М. тоже имел в виду меня, хотя для того периода это было явной несправедливостью.