Об Ахматовой — страница 35 из 82

Она призналась мне, что в Петербурге, когда она приехала туда с Гумилевым, ее поразил не успех ее первых книг, а женский успех. К литературному успеху она сначала отнеслась равнодушно и верила Гумилеву, что их ожидает судьба Браунингов – при жизни известностью пользовалась жена, а после смерти она сошла на нет, а прославился муж. А женский успех вскружил ей голову, и здесь кроется тайна, почему ей захотелось казаться приятной дамой.

Первые свои уроки, как должна себя вести женщина, А.А. получила от Недоброво. Какая у него была жена, спрашивала я; оказалось, что его жена очень выдержанная дама из лучшего общества. Сам Недоброво тоже был из «лучшего общества», и его влияние здорово сказалось на некоторых жизненных установках Анны Андреевны. А сам Недоброво, влияя и сглаживая неистовый нрав своей подруги, вероятно, всё же ценил ее необузданность и дикость. «Аничка всем хороша, – говорил он, – только вот этот жест», – и А.А. показала мне этот жест: она ударила рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно подняла руку ладонью вверх и сунула ее мне почти в нос. Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы. Под легким покровом дамы, иногда, естественно, любезной, а чаще немного смешноватой, жила вот эта самая безобразница, под ногами которой действительно горела земля.

А.А., равнодушная к выступлениям, публике, овациям, вставанию и прочим никому не нужным почестям, обожала аудиторию за чайным столом, разновозрастную толпу друзей, шум и веселье застольной беседы. В этом она была неповторима: люди падали со стульев от хохота, когда она изволила озорничать. В роли дамы она долго выдержать не могла, но всегда, получив приглашение в приличный дом, готовилась к ней. Что же касается до приглашений, то она их принимала все, сколько бы их ни было, потому что она обожала бегать по гостям, приводя в ужас и меня, и Харджиева: куда она еще побежит?

В гости ей всегда приходилось брать с собой какую-нибудь спутницу – ведь она боялась выходить одна. Мне случалось с ней ходить – только в Ташкенте, да и то очень редко. В Москве же мы никуда вместе не ходили. Причин этому было много, а главная – она при мне не могла разыгрывать даму, боялась встретить мой насмешливый взгляд. А кроме того, ей хотелось быть в центре внимания, а в последние годы она боялась, как бы ей не пришлось разделить это внимание со мной.

Общих друзей у нас почти не было. Из всей толпы ее гостей за многие годы я подружилась только с несколькими людьми, которых она мне сама подарила: Юля, Ника и, кажется, больше никого. А мои друзья часто становились и ее приятелями и даже друзьями. Однажды утром, не спрашиваясь, я привела к ней Рожанского. Она упорно называла его академиком, не веря мне, что он просто служит в Академии, и с восторгом ездила к нему на званые обеды. Рожанские, вежливые люди, всегда приглашали и меня, но я им откровенно объяснила, что они этим испортят всё удовольствие Анне Андреевне, и всё пошло как по маслу.

Хуже было с Виленкиным, театроведом, про которого О.М. когда-то шутил: «Как оторвать Ахматову от Художественного театра?» Она мне сказала, что приглашена к нему на ужин. И, к своему ужасу, узнала, что он пригласил и меня. Ужаса она не скрывала: что нам теперь делать?! Чтоб успокоить ее, я позвонила Виленкину и сказалась больной. Ужин прошел великолепно, а наутро Виленкин явился к Шкловским, где я тогда жила, навестить больную. Я же в халате и шлепанцах подметала коридор. Он опешил: что это значит? И мне пришлось объяснить этому милому человеку про свою ревнивицу-подругу и про то, что она стеснялась при мне и буйствовать, и изображать из себя даму.

А как же с биографией? Какой она будет в своей биографии? Прозы у нее почти нет, а в стихах зрелого периода она слишком много о себе сказала, чтобы позировать там дамой. И я люблю ее неистовый голос: «Не лирою влюбленного иду пленять народ, трещотка прокаженного в моей руке поет. Успеете наахаться, и воя, и кляня, я научу шарахаться всех„смелых“ от меня. Я не искала прибыли и славы не ждала, я под крылом у гибели все тридцать лет жила..»152

Я думаю, что за эти стихи сам Недоброво простил бы Аничке ее манеру при споре хлопать себя рукой по коленке.

Юлю и Нику она мне подарила, а Николая Ивановича я забрала себе без всякой санкции с ее стороны. Впервые это случилось в те дни, когда она приезжала для встречи со мной в Москву153 и мы устраивали «пиры нищих», а О.М. ночью звонил нам по телефону из Воронежа. Николай Иванович стал участником наших пиров, и А.А. с тревогой заметила, что между нами налаживаются отличные отношения. «Наденька, – говорила она, – вы все-таки поосторожнее: Николай Иванович терпеть не может навязчивых154 женщин…» – «А вас?» – наивно спрашивала я. «Я – другое дело», – отвечала А.А. Это была, конечно, чистая клевета на Николая Ивановича, и мы дружили с ним всю жизнь, хотя были женщинами.

Когда вернулся О.М.155, он тоже разговорился с Николаем Ивановичем и сам сказал мне, что у Николаши абсолютный слух на стихи, и он хотел бы, чтобы именно такой человек издал его стихи – уже стало ясно, что ему предстоит только посмертное издание. Такой редактор, по словам О.М., – настоящая удача для поэта. Он даже передал ему через меня «Неизвестного солдата», сказав, что Н.И. может что угодно делать с композицией этой вещи, потому что сам О.М. устал и не может из нее выкарабкаться. Впрочем, эти стихи – что-то вроде оратории, как говорил О.М., – сразу же после этого приступа усталости устоялись в теперешнем своем виде.

Когда О.М. исчез и потом пришла весть о его смерти, я уже была зачумленной и все от меня шарахались. Единственным местом, куда я могла спрятаться, была маленькая комнатка в деревянном доме в Марьиной Роще. Именно туда я пришла, узнав на почте, что ко мне вернулась посылка «за смертью адресата». Я лежала пластом на матраце Николая Ивановича, а он варил сосиски и заставлял меня есть. Иногда он тыкал мне конфету: «Надя, ешьте, это дорогое…» Ему хотелось, чтобы я улыбнулась. В ту пору из Ленинграда приезжала Анна Андреевна с передачами для Левы или хлопотать, то есть стоять в очередях у прокуроров, которые ничего не отвечали ни на один вопрос, а только запугивали и так обезумевшую от страха толпу. Во всей громадной стране у нас был один друг, он единственный от нас не отказался. И эта единственность Н.И. всегда выделяла его из возникшей впоследствии толпы знакомых – они появились, когда прошел страх и выяснилось, что за знакомство с нами они не поплатятся головой. «Он был с нами, когда мы были совсем одни», – повторяла А.А. и: «Он единственный от нас не отказался…»

В эвакуацию он попал в Алма-Ату. До нас дошел слух о его неудачной женитьбе и разводе. Анна Андреевна возмущалась и С.Н., и Шкловским: «Вот мразь… Как она могла так предать Н.И.!»156 Ведь и С.Н. он поддерживал в те страшные годы и фактически спас ее в начале войны, когда вывез в эвакуацию. Вот тогда-то мы и взвесили, что такое храбрость… Ведь среди всех не поддался низкой трусости только «наш черный»… Мы так называли его только за глаза – при нем мы бы не осмелились на такую фамильярность. «Хозяин строг, но справедлив», – говорила А.А., и обе мы держались с Н.И. весьма почтительно, хотя он был среди нас самым младшим. А.А. морщилась: «Почему он для вас Николаша? Я всегда называю его Николай Иванович…»

Одно время она задумала отдать меня замуж за Н.И. Этим она хотела убить двух зайцев: пристроить меня и не дать Н.И. вторично жениться, не то жена поступит как все жены: отдалит от нас «нашего черного». Я, к ее огорчению, отказалась от этого ее проекта: ни ему, ни мне этого не нужно. Она же призналась, что будь она богатой – с дачей, это у нас называется богатой – или хоть с квартирой, она бы обязательно поселилась с Н.И. – и пусть люди говорят что хотят… Действительно, люди бы много говорили о разнице в возрасте… «Наш черный» тем временем жил и очаровывал людей, не подозревая о наших кознях. И вдруг А.А. нашла выход: «Пусть он будет нашим общим мужем!» – предложила она, и на это я немедленно согласилась. Мы известили его телеграммой о своем решении. Они шли тогда почти пешком, ответ не приходил, и А.А. серьезно забеспокоилась: вдруг «черный» рассердился! Ответ пришел в мое отсутствие. А.А. встретила меня на пороге – мы жили с ней на Жуковской в Ташкенте – размахивая телеграммой: он не рассердился, он подписался «общий»…

Харджиев сыграл большую роль в жизни А.А. Всё трудное время она не делала ни шагу, не посоветовавшись с ним: «как „черный“ или „общий“ [21] скажет…» И многие стихи появились в связи с ее разговорами с ним. Так возникла и тема прокаженного. Она жаловалась ему, что ее считают любовным лириком, не замечая в ней ничего другого. Н.И. ответил: какая там любовь и лира, скорее трещотка прокаженного…

За тысячи верст от Н.И. А.А. соглашалась делить со мной дружбу «черного», но в Москве она относилась к ней далеко не так снисходительно. Здесь, когда он был рядом, она всё же старалась оттеснить его от меня и меня от него. Но всё же для нас всех было настоящим праздником, когда удавалось побыть втроем и вспомнить «пиры нищих». Только уж никто не звонил нам из Воронежа по междугороднему телефону. А мы трое молодели, смеялись и радовались украденной у жизни радости.

Как Анна Андреевна ни дружила с Харджиевым, одной вещи она ему никогда не прощала: «молчите, иначе он вас отлучит от ложа и стола» – но как он смеет любить не только Мандельштама, но и Хлебникова! А.А. даже подозревала, что он любит Хлебникова больше Мандельштама, и это приводило ее в неистовство. Никто не смел ей признаться, что любит какого-нибудь поэта больше Мандельштама. «Он пастернакист», – предупреждала она меня, то есть такого стихолюба надо отлучить от стола, поскольку к ложу он никакого отношения не имеет… Пунин со всеми его лефовскими штучками все-таки разразился когда-то влюбленной статьей про Мандельштама158, поэтому ему прощалось многое. Забавно, что к своим стихам она любви не требовала или, во всяком случае, за равнодушие к ним никого ни от чего не отлучала. А к Харджиеву она старалась и во мне возбудить нетерпимость за его преступную любовь к Хлебникову…