Об Ахматовой — страница 36 из 82

Ревность и нетерпимость – близнецы. Это чувства сильных, а не слабых. Н.И. тоже говорил, что его суждениями управляют пристрастия. И у Герцена я нашла слово в похвалу пристрастиям159. Только равнодушие порок. Слава пристрастиям!

Меня поразила пронзительная и отчаянная интонация девчонки-поэта, которая покончила с собой где-то в Англии160: она узнала, что за всякую каплю радости надо расплачиваться собственной шкурой. Еще в ранней юности, до встречи с О.М., я поняла, что любовь – это вовсе не голубое облачко. Мне хотелось избежать общей участи, то есть отнестись ко всему этому приблизительно так, как молодые женщины второй половины двадцатого века. Отсюда теория двух месяцев «без переживаний». Но на первой серьезной встрече – с О.М. – всё сорвалось, и я попала в жены, а дальше всё пошло как обычно плюс все трудности наших дней.

А.А. подарила меня необычайной любовью О.М. Я поддалась соблазну и не уговорила ее снять это место161. Разве можно назвать любовью, если двое, окруженные хунвейбинами, хватаются за руки? Любовь проверяется не в катастрофической ситуации, а в мирной жизни. Не знаю, выдержала ли бы такое испытание наша. Откуда мне знать? У нас не было почти ни одного человеческого года – в невероятных условиях нашей жизни каждый период приносил свои жестокие испытания. Здорово мы жили, надо сказать, по первому классу. Если страдания – то, чего нам нельзя простить, – то, клянусь, мы их не выдумывали.

Режиссер в «Восьми с половиной»162 завел себе гарем, а у наших женолюбов не было для этого ни жилплощади, ни денег. А в моем случае – я была сниженным вариантом женщины – ангелом Мэри, когда «греки сбондили Елену»163, и это, пожалуй, единственный довод в пользу того, что наш брак мог бы выдержать испытания мирной жизни. Елены задаются, ради них приходится выдрющиваться, а ангелы – люди миролюбивые, и с ними особенно возиться не надо.

А.А. во всех своих браках все-таки была Еленой на первые годы – до потока доказательств – и «ангельских» отношений не понимала. Вот она и удивлялась, что у нас всё держится. И второе: в предреволюционном подполье мужья и жены называли друг друга товарищами. А ведь те, кто знал, что такое стихи, или живопись, или наука, тоже очутились в подполье, и я была своему спутнику товарищем горьких дней164. Вкусив сладость победы, те переменили жен, но мы – не они, и даже после победы дни у нас горькие – сладость не для нас.

Что бы там ни было, я знала живую любовь, не ставшую, а всегда становящуюся, и чудо возникновения стихов, и раздоры, и неслыханную близость, отречения и бунт против слишком глубокой связи и радость новой встречи и нового сближения. Я знаю, что такое буйство, неистовство и обузданное своеволие – мое и О.М. Что бы мне ни говорила А.А., я не верю, что такая дружба, любовь, союз, связь, как наша, могла бы распасться, как распадались браки и романы традиционно изящного типа. Ну их…

Я когда-то – еще в самом начале нашей дружбы с А.А. – утешала О.М., что не такая скатерть на столе и не те чашки, как в приличных домах, – мы ждали ее в гости: «Чего ты там? – сказала я. – А.А. любит, чтобы было не как у людей…» Он ей это передал, и она поняла.

Основная ее жизненная ошибка – она хотела, чтобы у нее было как у людей, а этого не могло быть. А мы с ним понимали, что не надо как у людей, а нам надо как у нас, и благодаря этому мы прожили тот миг, который был нам отпущен на долю, в движении, в смятении, в любви и горе, в радости от жизни и в ожидании смерти. Так и жили, и тридцать лет бессонных ночей были даны мне для раскаяния за каждое злое слово, для томительного осознания необратимости того, что было. И каждое первое мая я, сказавшись больной, пряталась в свою скорлупу и одна-одинешенька праздновала день нашего тайного брака и день нашей разлуки.

Мы сошлись в ночь с первого на второе мая 1919 года… Мы расстались – вернее его, подталкивая, увели люди, специализировавшиеся на доставке обреченных в большой дом на гнусной площади, эти добродушные существа в полувоенной форме, которым и убийство нипочем, – в ночь с первого на второе мая 1938 года. Май – это мой месяц. Для моих современников этот год – кульминация ужаса и бреда, когда все кричат, что понимают эпоху, приветствуют казни и убийства, рады светлому будущему, ради которого заранее приносится кровавая жертва, а по ночам дрожат в холодной испарине и, превратившись в слух, ловят звуки – то ли где-то остановилась машина, то ли раздался мерный стук солдатских сапог.

А на Западе специалисты и друзья нашей страны хором утверждали, что только злые клеветники, шептуны и ретрограды могут сомневаться в истинном счастье, воцарившемся на одной шестой земного шара. Каждый, по их словам, получал у нас по заслугам, а если кого и пришлось смести, то только потому, что он хотел разрушить счастье миллионов. «Вы спросите моих современниц – каторжанок, стопятниц, пленниц, как мы жили в смертельном страхе, как растили детей для плахи, для застенка и для тюрьмы…»165 Хорошо, что у меня не осталось сына, чтобы и его угнали «по дороге, по которой угнали так много»166. Мы вовремя сообразили, где мы живем.

Две женщины, кроме меня, поняли, что такое О.М. Одна из них пошла другим путем, а потом повесилась, испытав весь ужас этой жизни167, а про другую я сейчас расскажу.

Мы жили с ней вдвоем в Ташкенте, и потом она, вспоминая, говорила, что это были наши лучшие дни: «Подумать, что тогда жилось легче всего. А это была война, и сколько людей погибало, и сын был на каторге…» Она сказала это, когда мы шли с ней по Большой Дмитровке, я провожала ее, кажется, к Лиде Чуковской или к Николаше. Уже опубликовали постановление о ней и Зощенко, а потом вторично забрали Леву.

Днем моя легкомысленная подруга бегала по гостям – то к Фаине, то к Беньяш – в нашем же дворе, или к Козликам – Козловским, или к двум правительственным дамам, с которыми познакомилась в Дурмени, крохотном санатории для избранных, куда ее направили после тифа. Правительственные дамы были добрыми бабами и тоже всего боялись, но старались не выдать своего страха. А.А. очень любила навещать их – все-таки большой свет, хотя они жили замкнуто и одиноко, ни с кем не встречались и делали исключение только для А.А. – уж слишком велик соблазн принять такую гостью.

Когда она возвращалась домой, я уже обычно лежала в постели и думала, что надо заснуть, потому что утром придется идти на работу или в лавку – в очередь. Я уже работала в университете168, куда меня устроила Иза Ханцын, отличная музыкантша, вдова Маргулиса, которому ежедневно сочинялись когда-то «маргулеты», шуточные стишки про нищего «старика Маргулиса»: «Старик Маргулис зачастую ест яйца – всмятку и вкрутую. Его враги бесстыдно врут, что сам Маргулис тоже крут…» Мы жили вдовами в Ташкенте – мужья уже погибли «там».

Вернувшись, А.А. подсаживалась к моей кровати: «Надя, знаете, что я сообразила…» И начинался ночной бред – ей вдруг показалось, что Лева заболел – один там, погибает… Письма не идут, а он, наверное, пишет и ждет ответа… Он сойдет с ума – этого нельзя вынести. Это он за нее взят заложником, чтобы она чего не написала – проклятье эти стихи… Как жить? Вот она умирала в тифу, а если б она на самом деле умерла, кто же помог бы Леве?.. И вы пропадете и не сможете помочь ему: разве вы вынесете эту жизнь, если меня не будет?.. А если вы погибнете, то разве я смогу жить: одна, не с кем слова сказать… Нам надо жить… Уж как хотите, а жить надо, только когда же кончится эта пытка? Ничего о нем не знать и думать, что его уже нет… А те люди, что от него приходили, я им не верю – вы никогда никому не верьте, сейчас нельзя верить: мы же знаем, где мы живем… Надя, если вы меня переживете, вы будете посылать ему посылки?.. Откуда вы возьмете деньги на посылки?.. Теперь всегда так будет: он там, мы здесь, Оси нет… Надо ложиться… Который час?.. Я чувствую, что он заболел. Мать всегда знает…

Она сидела до рассвета, а утром я выносила из ее комнаты полную окурков пепельницу. Она курила как безумная, одну за другой, потому что в ночном ужасе, когда не знаешь, что с сыном, и боишься заснуть, только папиросы помогают сдерживать дикий звериный крик.

Так жили мы – веселые подруги – и нас были миллионы. У Левы имелись шансы выжить – молодость. Я благословляла судьбу, что у О.М. маленькое круглое сердце, которое не способствует долголетию, – лучший дар, полученный в наследство от его матери.

Нам полагается молчать о том, что мы пережили.

С какой стати я буду молчать?

III

Я не знала А.А. в ее ранней юности. Только с ее слов представляю себе, как сразу ничего не вышло из ее брака с Гумилевым. Мне когда-то рассказали, что некто, не помню кто, брал свою возлюбленную как крепость, вел планомерную осаду и наконец добился своего. Я сказала А.А., что, наверное, приятно, если мужчина тратит столько сил на победу, и пожаловалась, что О.М. в сущности не затратил никаких усилий, чтобы получить меня… А.А. не согласилась со мной, она считала, что, если женщину берут измором, из этого всё равно ничего не выходит… – Гумилев? – спросила я, и она подтвердила.

В Киеве, заброшенная, не найдя своего места в жизни, в трудной семье, где ничего не ладилось, она согласилась выйти замуж за Гумилева, который вел длительную осаду. Ее поразило, что братья и сестра даже не пришли в церковь, когда она венчалась, – разруха в семье довела их до полного нигилизма. А ее брат, Андрей Андреевич, почему-то рассказывал мне, тогда совсем девочке – мы случайно познакомились в Севастополе, когда мне было пятнадцать (или шестнадцать?) лет, – что в семье были в ужасе от легкомыслия Анюты, решившейся выйти за Николая Степановича, которого она совсем не любила. Этот брак был обречен с самого начала, объяснял мне Андрей Андреевич, а я еще не представляла себе, что такое брак. Но я запомнила этого красивого, необычайно мрачного человека, который до такой степени не нашел себе места, что искал утешения и разрядки в разговорах о серьезных вещах с чужой девчонкой.

Вырвавшись из сумбура собственной семьи, А.А. очутилась в совершенно чужом гумилевском доме. Гумилев отвез ее к себе и сразу уехал в Абиссинию. У него была своеобразная особенность: добившись своего, сразу бросать женщин, но Анна Андреевна быстро эмансипировалась, обзавелась друзьями и зажила своей жизнью, независимой от Гумилева.